Лоример проникся к Гилберту Малинверно глубоким омерзением.
— Давно вы женаты? — спросил он так, словно этот вопрос только что пришел ему в голову.
— Года четыре. Думаю, на самом деле я за него вышла из-за фамилии.
Я вот тоже поменял имя, хотел было сказать Лоример. Для этого совсем не обязательно вступать с кем-то в брак.
— Флавия Малинверно, — произнес он. — А как тебя звали до этого?
— Вовсе не так красиво. А ты не знаешь, что «Малинверно» по-итальянски — это «дурная зима» — mal'inverno? И по этому поводу, — добавила она, взглянув на снег за окном, а потом дотянувшись до него и сжав его руку, — давай выпьем граппы.
Они выпили граппы, после чего наблюдали, как на улице дневной свет сгущается в синеватые сумерки. Снег постепенно унимался: в воздухе порхали одинокие шальные снежинки, слетавшие вниз по спирали. На тротуаре остался лежать двухдюймовый слой, а проезжая часть, изборожденная колесами, окрасилась в шоколадный цвет.
Попросив счет, они затеяли дружескую перепалку, а затем договорились, что Флавия заплатит за шампанское, а Лоример — за еду и вино. На улице Флавия по-новому замотала шарф на шее и поплотнее запахнула замшевую куртку.
— Холодно, — пожаловалась она. — Какой же холодный этот снег из Пимлико. Господи, я, похоже, надралась.
Она сделала полшага и, казалось, собиралась прильнуть к боку Лоримера, будто хотела погреться, и Лоример невзначай — что тут удивительного? — обнял ее, почувствовал, как она дрожит, а потом — опять-таки, что тут удивительного? — они как-то повернулись лицом друг к другу. И вот уже они целовались — хотя и не так, как это было в прозрачном сновидении, зато ее язык глубоко проник в его рот, и Лоример был на грани взрыва.
Оторваться друг от друга их заставила дружная овация персонала «Соле-ди-Наполи»: все, как один, они стояли у окна, одобрительно вопили и хлопали в ладоши.
— Счастливо, Лоример Блэк! — прокричала Флавия. — Я тебе позвоню.
Она скрылась за углом, пропала из виду, прежде чем его губы успели вымолвить ее имя. Он медленно побрел к своей обожженной и изуродованной машине, удивляясь, отчего вдруг вокруг сердца сгустилась какая-то тяжесть.
Глава двенадцатая
— Что-то он раскис немножко, — сказала Моника. — В понедельник совсем из постели не вылезал, даже не шелохнулся. Ну, я и поняла — чувствует себя неважно.
Моника с Лоримером стояли в коридоре, перед дверью в отцовскую комнату, переговариваясь тихими голосами, точно консультанты в больничной палате. Лоример дрожал: квартира совсем вымерзла. На улице стояла промозглая стужа, снег не таял и даже покрылся голубоватой коркой льда.
— Здесь же настоящий морозильник, Моника, — заметил Лоример. — Что-то не так с центральным отоплением?
— Оно включается в шесть часов. Так таймер установлен.
— Измени таймер. Глупо же мерзнуть. Ты хоть об отце подумай.
— Таймер нельзя изменить, Майло. А папуле там в постели тепло и уютно — у него электрическое одеяло.
— Отлично, — сказал Лоример. — Можно с ним повидаться?
Моника распахнула дверь и впустила его в комнату.
— Только недолго, — попросила она. — Мне нужно за покупками сходить.
Лоример тихонько закрыл за собой дверь. Комната была маленькой и узкой — там умещались односпальная кровать, прикроватный столик, телевизор и небольшое кресло. Стена напротив кровати была увешана фотографиями семейства Блок в дешевых рамочках: бабушка, мать, дети в разном возрасте — Слободан, Моника, Комелия, Драва. И малыш Миломре — последыш.
Лоример осторожно подошел к кровати, придвинул поближе кресло. Отец скосил на него свои синие глаза.
— Привет, папочка, это я, — произнес Лоример. — Неважно себя чувствуешь, да? А что у тебя болит? Наверное, вирус какой-нибудь. Погодка — хуже некуда. Правильно, лучше лежать в теплой, уютной постельке. Ты поправишься… — Он еще некоторое время продолжал говорить подобные утешительные банальности, как и советовали ему мать и сестры, уверявшие, что тот все понимает. Однако в этом можно было усомниться: слабая улыбка отца оставалась неизменным и единственным откликом на все, что происходило в мире. Зато сегодня, по крайней мере, выразительными оставались его глаза, то и дело моргавшие. Лоример дотянулся до отца и взял его за правую руку, которая покоилась поверх одеяла на груди (конечно же, ее поместила туда Моника — она всегда хотела, чтобы все было опрятно, все «как надо», вплоть до этой инвалидской позы). Лоримеру было непонятно состояние отца: ведь он не парализован — просто очень бездеятелен. Он способен ходить, способен двигать руками и ногами, если его к этому легонько понуждать, но без такого понуждения он предпочел бы пребывать в почти полном покое и бездействии. Но только во внешнем бездействии: внутри-то, по-видимому, все работало, как обычно: дыхание, насыщение кислородом, шлюзование, фильтрация, выделение и так далее. Однако окружающие заставляли ленивца суетиться и чем-то заниматься. Может быть, он находится в постоянной спячке — вроде питона, свернувшегося кольцами в скальной расщелине, или полярного мишки, заснувшего в пещере среди льдов? Лоримеру казалось, что существует какой-то медицинский термин, описывающий нечто подобное, — «вегетативное состояние», или «растительное существование». Но он бы, скорее, сравнил отца со спящим медведем, чем с каким-нибудь овощем.
— Ну вот, пап, как оно все вышло, — говорил он. — Ты просто от всего устал, вот и решил все выключить. Ты же не морковка и не картошка. — Он сжал отцовскую руку и вдруг, как ему показалось, почувствовал слабое ответное пожатие. Отцовская ладонь была сухой и гладкой, без мозолей, с подстриженными и отполированными ногтями, с россыпью пигментных пятнышек на тыльной стороне. Такую руку было приятно держать в своей.
— Ты поправишься, папа, — повторил Лоример, и вдруг у него прервался голос: в комнате, будто привидение или призрак, материализовалась мысль о предстоящей смерти отца, — и глаза ему защипали слезы. Он понял, что боится остаться в мире, где больше не будет Богдана Блока — пусть даже Богдана Блока, низведенного до нынешнего состояния.
Чтобы прогнать мрачные мысли, Лоример стал с раздражением вспоминать почти невыносимые вечера, проведенные в обществе Торквила Хивер-Джейна, его нового «лучшего друга». Казалось, Лоример только и делает, что прислуживает ему на разные лады: все время за ним прибирает, пополняет запасы провизии, поглощенные им (между тем выпито уже три бутылки виски), и без жалоб выслушивает его литании из стенаний, сетований и монологов, исполненных жалости к самому себе. Сделался он, против своей воли, и слушателем нескончаемого жизнеописания Хивер-Джейна — этаким смертельно скучающим Босуэллом при Торквиле в роли неутомимого доктора Джонсона; Торквил будто постоянно просеивал свое прошлое, выискивая причины несправедливости к нему всего мира, пытаясь понять, что произошло и отчего его жизнь и карьера приняли столь катастрофический оборот. Лоример слушал его бесконечные рассказы о живущих вдалеке престарелых родителях, о несчастных десяти годах в школе-пансионе, о неудачных попытках стать солдатом (два года в чине младшего офицера в непрестижном полку), о вхождении — безо всякой охоты — в мир страховщиков, о бесчисленных подружках, об ухаживании за Бинни и женитьбе на ней, о ее жутких родителях и братьях, о ее непримиримости, о его скромных, заурядных неудачах и, наконец, о его мечтах о новом блестящем будущем.