– Да, – сказал он печально, – вы вправе потребовать у меня объяснений. Это долгая история, ее не уложишь в одно рифмованное двустишие. Но раз уж нам все равно сидеть тут до ночи…
(До ночи?! О мой нос! О мои ноги!)
– …она поможет нам скоротать время.
Вот так и случилось, что в нашем зловонном укрытии затравленный менестрель рассказал мне свою историю.
– Вы ведь помните, – начал он, – эпидемию бубонной чумы, что свирепствовала в этих краях не далее как два года назад? И надо же было случиться такому несчастью, что когда все началось, я как раз был в дороге. Да, я был в Кнокке, когда раздалось первое громыхание трещотки смерти. Или то было в Генте? Нет, в Бланкенберге. Да, точно. Я помню запах морских водорослей и гуано. Или не в Бланкенберге. Голова у меня дырявая, никогда ничего не помню. Впрочем, это не важно. Важно другое. Как раз за две недели до этого я потерял своего покровителя. Покровитель мой, некто Себастьян Брант, был человеком во всех отношениях достойным, но к музыке невосприимчивым совершенно, и я тосковал в его доме, как та волшебная птица в клетке[51], и дар мой чахнул, изнывая от недостатка отзывчивости. Наконец, то ли пресытившись моей музыкой, каковая, признаюсь, стала и вправду унылой и неблагозвучной, то ли распознав разлад у меня в душе, Брант отпустил меня на все четыре стороны, лишив своего покровительства, крова и пищи, но я был доволен и счастлив, что вырвался из неволи и снова обрел свободу. Но голод – та же неволя, и неволя суровая, должен заметить, С пустым животом много не напоешь. В общем, когда разразилась чума, я предался в руки Судьбе и подался в солдаты. Хотя подался, это громко сказано. Если по правде, я подчинился физическому давлению со стороны целой артели рекрутов. Так сказать, кто силен, тот и прав. Хотя нет, это тоже неправда. А правда вот. Меня жутко избили и силком затащили в солдаты. Как вы, наверное, уже догадались, я человек не воинственный. Все усилия обучить меня даже элементарным основам военного дела пропали втуне. Но меня не погнали с позором из войска, ибо потребность в солдатах была велика, даже в таких неумелых, как я. Видите ли, в чем дело, новобранцы дурили торговцев, дабы те прониклись мыслью, что с чумою бороться возможно. И вот под бой барабанов нас построили в колонну, или в шеренгу, я так и не смог запомнить, в общем, в шеренгу по четверо, а потом по трое, а строй замыкали два офицера из учебного лагеря, с апельсинами, утыканными палочками корицы, свисавшими с их шлемов. Капитан и его адъютанты наблюдали за нашим маршем чуть со стороны, из-под своих длинных, как клювы, масок, набитых травами.[52] Когда же простые солдаты потребовали, чтобы их обеспечили точно такой же защитой от чумных испарений, армейское начальство не вняло их просьбам, и в войсках начались мятежи. Офицеров, этих птичек в сверкающих латах, хватали и вешали на деревьях, невзирая на громкие вопли протеста. Дисциплина хромала. А время тогда было ой неспокойное. Фламандцы совсем обнаглели, и надо было защитить от них Фландрию. Почитая себя миротворцами, мы полагали своим святым долгом грабить военные поселения. В скором времени еще одна армия, тоже из новобранцев, но явно снаряженных лучше, чем мы, и не таких полуголодных, как мы, вышла на север из Брюсселя, дабы расформировать наши мародерствующие отряды. Оба войска разбили лагерь в чистом поле, и на рассвете, задыхаясь от дыма костров, я протрубил сигнал к первым залпам Битвы при Ржаном поле.[53] Да, мы давали столь громкие имена нашим незначительным стычкам. Но войны, что изменяют границы и гонят народ из родных краев, ведут самые обыкновенные люди, а не боги с Олимпа. Мир перекраивают толстые политиканы, что сидят, склонившись над картами, в безопасных укрытиях. Что же касается нашей так называемой битвы, это была просто кровавая бойня, без торжественных фанфар и «Тебя, Бога, хвалим!». Не было там и в помине высокого героизма, о котором слагают песни. Те, кто выжил, разбрелись по домам, и в ушах у них еще долго звучал плач соратников, в сущности, совсем мальчишек, и стоны раненых и умирающих, которые кричали «мама», а перед глазами стояли картины искалеченных тел их товарищей. Я находился на передовой, с остальными армейскими музыкантами. Вооруженные только дудками и барабанами, мы пали еще до первой кавалерийской атаки. Сам не знаю, как так получилось, что я не погиб. Я мало что помню. Помню только, как я зарылся в гору кровавых трупов, притворившись мертвым. Надо мною гремела битва, казалось, что далеко-далеко, а я лежал в беспамятстве, только изредка приходя в себя, а потом я открыл глаза и вдруг увидел прозрачное чистое небо и птиц, парящих в синеве. Я с трудом выполз из-под горы трупов, что как будто вцепились окоченевшими пальцами мне в одежду и не хотели меня отпускать. Я не решился подняться на ноги, я полз на брюхе, аки поганый змей, натянув на глаза капюшон, чтобы не видеть этого ужаса. Вот так, почти вслепую, пробрался я сквозь погубленные хлеба. Иногда я натыкался рукой или взглядом на какое-нибудь оружие, или на что похуже, хотя и старался смотреть только в землю прямо перед собой. У меня перед носом шмыгнула мышка-полевка и взобралась на колосок. Я остановился на пару минут или, может быть, пару часов, я не знаю, наблюдая за тем, как божья коровка пытается преодолеть препятствие в виде пальцев моей левой руки. Однако же все мои мысли были сосредоточены лишь на одном. Убраться подальше от этого места. И я полз, медленно придвигаясь вперед по прямой, то есть мне так казалось, что я ползу по прямой. Каждый дюйм был великой победой над страхом и изнеможением. И вот наконец я уткнулся в кусты ежевики. Я вышел к лесу. Вернее, не вышел, а выполз, как змей, или даже как жалкий червяк. Итак, вот он, лес. Но что это за лес? Я не знаю. Лес как лес, самый обыкновенный. Я почувствовал запах сырой земли. Осталось немного. Последний рывок. Корчась от боли, я кое-как сел, привалившись спиной к какому-то пню и держа на коленях сбитые в кровь руки ладонями вверх. Заснул я мгновенно. Спал как убитый. Без сновидений. Блаженное забытье. А потом пошел дождь, и я плакал вместе с дождем, горько плакал, что он меня разбудил. Но Жизнь – это такая привычка, от которой избавиться очень непросто. Изнывая от голода, я кусал грибы прямо с земли. Жадно заглатывал землянику, политую лисьей мочой. Хрупкие ягоды крошились в пыль или размазывались ароматным ничто у меня в руках. То немногое, что оставалось, я поглощал, давясь, словно Альбрехт в той басне.[54] Когда я доел все ягоды, но при этом нисколечко не наелся, я попытался собраться с мыслями и придумать, что делать дальше. Понятное дело, мне надо было переждать, пока не улягутся репрессалии. Стало быть, мне предстояло какое-то время прожить в лесу. Но смогу ли я продержаться на столь скудном питании? Не поспешит ли Душа покинуть истощенное Тело, которому не достанет сил, чтобы ее удержать? Мне бы очень этого не хотелось. Иди дальше, подсказывал внутренний голос. Иди вперед, или лучше ползи вперед, глядя в землю, а там посмотрим. Я не боялся волков. Они, без сомнения, уже насытились мертвечиной. И вот, скорчившись в три погибели, как горбун, прячущийся под папоротником, я углубился в чащу. Я даже не знаю, хромал я или нет. Спина, постоянно согбенная, болела нещадно. Можно представить, как я был счастлив, когда мне удалось наконец разогнуться, выпрямиться в полный рост и вновь обрести осанку, что приличествует человеку. Но я забегаю вперед. Я должен сперва рассказать, как я воссоединился с себе подобными. Однажды утром, после дождя, я заметил среди деревьев пятно неожиданно яркой зелени. Едва волоча сбитые ноги, я, как мог, поспешил в ту сторону и вышел из темного леса в сад неземной красоты. После долгих блужданий в чаще мой разум как будто заснул, уподобившись блаженному неразумению дикого зверя, но уже очень скоро стряхнул с себя оцепенение и воспринял упорядоченный мир подстриженных деревьев и розовых клумб, и расшифровал эти знаки, и понял их смысл. Сад был разбит с геометрической точностью, и эта четкая геометрия разогнала лесную мглу неведения. Я распрямился, превозмогая боль, и, подобно матросу с погибшего корабля, которого волны вынесли на необитаемый остров, не обозначенный ни на одной карте, обозрел сад, определяя отдельные его части и их соразмерность. Сама поляна представляла собой правильный круг. От окружности в центр шли семь тропинок, с интервалом через каждые тридцать ярдов. В центре круга был зеленый лабиринт из невысоких постриженных кустиков где-то мне по колено. Семь входов в лабиринт после замысловатых изгибов соединялись в единый выход, который вел на вторую внутреннюю поляну, где стоял двухэтажный дом. Не тратя времени даром, я прошел по лабиринту и постучал в дверь. Мне никто не ответил. Судя по первому впечатлению, люди здесь были, а если покинули дом, то совсем недавно. Тогда я подергал дверь и она оказалась незапертой. Я вошел в дом и, пройдя по короткому коридору, оказался в большой круглой комнате с высоким сводчатым потолком с перекрестными дубовыми балками. По внутренней стене шла каменная винтовая лестница на второй этаж. На втором этаже, как и на первом, из центрального зала, от центра к внешней стене, вело шесть дверей, равноотстоящих друг от друга. Все, кроме одной, были заперты.[55] Это было строение, во всех отношениях примечательное.