Борисовна, заставившая свою дочь, поскольку богатый любовник не изъявил желания жениться, сделать аборт, прервав на большом сроке беременность. Обо всем мне рассказывал сам Димон, любивший сплетничать, как сидящие на скамейке возле подъезда старые мещанки.
– Инка тебя сильно осуждает, что ты отрываешь от меня Аришку, – говорил он мне, – для нее тема детей болезненная. И все мои друзья осуждают, не только Инка! Как так – не пускать дочь к отцу на субботу-воскресенье!
– Ты, Димон, – сказала я ему тогда, – как хормейстер, создал хор осуждающих меня и сам же попал под его влияние. Я не пускала Аришу потому, что сначала в деревне обосновался твой судимый кроликовод, теперь криминальный Анатолий, она же еще почти девочка, и я не хочу для нее таких контактов.
– То есть отцу ты ее безопасность не доверяешь, понятно.
И, вдохновляемый хором, Димон однажды просто украл Аришку – то есть сначала повел ее в трактир «Елки-палки», с него он, кстати, слизал оформление столовой гостевого дома, все эти глиняные горшки и подсолнухи, правда, по соседству с дорогим бильярдным столом, поставленным возле некрашеных лавок, они казались мне нелепыми до смешного – точно кокошник на голове мотоциклиста. А после трактира просто погнал машину по МКАД, вырулил на Рязанку и помчал.
– Ма, – позвонив мне из машины, шепотом сказала шестнадцатилетняя Аришка, – сделай что-нибудь, я не хочу туда ехать.
– А сама ты не можешь попросить, чтобы он вернулся?
– Он орет. Потребуй ты.
Я позвонила тут же Димону и потребовала, чтобы он вез Арину обратно. Не знаю почему, но именно в этот раз Димон обиделся на меня так сильно, как не обижался никогда. Развернувшись в Бронницах у собора, он довез Аришку до конечной станции метро юго-восточной ветки – и уехал. И мне стало его жаль. И когда его не стало, мне почему-то все время вспоминалась последняя, прерванная мной поездка Ариши в деревню – и сильнейшая обида Димона. И я поехала в Бронницы, чтобы там, в том соборе, ставшем последней точкой на совместном пути отца и дочери, после которой он резко свернул и помчался от нас уже к своей гибели, попросить у души Димона прощения. Я убеждала себя, что абсолютно не виновата в его смерти, наоборот, послала ему панацею от его болезни, до его последнего дня писала ему, что он может выздороветь, что нужно преображение души, тогда и тело станет другим, как бы отбросив больное, как изношенное пальто. Я вспоминала, что даже его Алле Беднак я посоветовала в сообщении, отправленном Димону, найти лучшую книгу по уходу за ребенком от первого дня до года, по которой растила Аришку – и она ни разу не болела будучи грудной. И все равно чувствовала перед Димоном вину: Димон видел вместо меня свое ненавидящее отражение – оно и послало ему обратно его черную стрелу.
Нет, говорила я себе, он не был мерзавцем. Он был просто трусом. На дорогах, когда он перегонял машины из столицы на восток, или в странствиях по тайге он проявлял мужскую смелость – но там, где начиналось пространство знаков и образов души, почва становилась зыбкой, за каждым кустом таилось нечто неизведанное, в силу его непознанности и непроявленности представляющееся Димону значительно более опасным, чем реальные братки на трассе или Анатолий рядом. А когда смерть посмотрела ему в лицо, он стал испытывать уже не мистический страх с паранойяльным оттенком, а страх тотальный – и попытался рвануться к жизни, как Тургенев с корабля, оттолкнув меня и Аришку и ухватившись за Аллу и ее грудного ребенка, как за канат и спасательный круг. Спасательный круг оказался чугунной гирей, а канат удавкой. И труп Димона в ускоренные сроки сожрали акулы.
И конечно, утешала я себя, иск, поданный от его имени в суд за семь дней до смерти и даже подписанный не им, а его представителем, был аферой: сам он этого сделать уже не мог.
* * *
Я поехала в Бронницы. Был очень холодный день, ехать нужно было от метро «Котельники», до которого от моей станции минут тридцать. Автобус пришлось ждать, стоя на ледяном ветру. Я оделась слишком легко – и замерзла. На выезде из Москвы образовалась пробка, автобус в нее встрял надолго, а потом еле полз еще минут пятнадцать, пока не выбрался на свободное Новорязанское шоссе. Через Бронницы мы обычно проезжали с Димоном и Аришкой, когда ехали в деревню, видели возвышающийся над центральной частью города собор Михаила Архангела, я мельком рассказывала дочери, что о городе знала: конный завод, с давних времен поставлявший лошадей царской семье, внук Пушкина, отметившийся там как губернатор, Фонвизины, Пущин… Но, к стыду своему, вышли мы в Бронницах всего один раз – чтобы поесть в «Макдоналдсе». Димон не тяготел к истории вообще, терпеть не мог музеи, почти ничего не узнавал о том месте, где оказывался. Он бы не знал даже событий, связанных с домом, который, как сам он выражался, его к себе притянул, если бы не старик Цыганов, рассказавший ему о первом его хозяине – Лукине.
– Мне достаточно ауры места, – говорил Димон, – я в нее погружаюсь как в книгу, врастаю – это сильнее любой истории.
Что ж, возможно, он был прав.
В Бронницах я сразу пошла в собор, заказала сорокоуст, поставила свечу к распятию и, глядя на ее едва колышущееся пламя, молилась и просила душу Димона простить меня за то, что я не дала побыть им с Ариной в деревне. И за все, за все просила меня простить. Ведь иногда я могла обидеть его своим ироничным словом, несовпадением взглядов, критикой его женских романов, особенно последнего, где он, как Пигмалион, лепит из Люси звезду или светскую львицу… Сейчас, когда я стояла и смотрела не отрываясь на тающую свечу и едва сдерживала рыдания, а слезы уже текли и текли из моих глаз, мне и его любовные романы представлялись не такими пошлыми, и сам Димон казался просто беззащитным перед жизнью, навязавшей ему свои продажные шаблоны и жестокие правила. Тот Димон, с которым мы когда-то катались не по загородным дорогам, а по краю разваливающейся страны, еще был подвержен чистым идеалам: он хотел выглядеть серьезным и думающим писателем, бессребреником-философом; новое время в новой стране навязало ему вместо идеалов и поиска истины «тренды» и «бренды» – и респектабельный немолодой мужчина с красивым стремительным профилем, одетый из бутиков, объездивший весь мир, имеющий в кармане банковские карты с увесистым содержимым и очередную молодую любовницу, изгнал из своей души навсегда того философа-романтика, который, ночуя один в тундре, вел одинокие беседы с самим Богом. И я – как вечное напоминание о прошлом – вызывала у Димона все большее отторжение: я была его памятью о том Димоне, которого он – кто знает, может быть, с болью и таимым от всех и даже от себя самого горьким сожалением? – изгнал раз и навсегда из своей души и о котором, как о съеденном в детстве любимом кролике, хотел забыть навсегда.
Но, может быть, изгнанный все еще бродит по свету, ночуя, как бедуин, в старом городе Петре, где когда-то будто жила и я, так отчетливо мной чувствуется под ногами песок, так ярко видны сидящие возле костра бедуины. Или он пасет овец в кавказском предгорье, сочиняя стихи, глядя на звезды, или быстро идет вдоль железной дороги по сибирской тайге, потому что ищет не денег, не славы, не любовных утех, он – в которой из