в светелку поднимается Авраам Лопухин — грузный, лысеющий. Увидев японский кафтан на Борисе, остолбенел и привыкнуть не может:
— Карнавал затеял, Иваныч?
— Обожди, будет карнавал!
Не в Москве, понятно, — тут не повернешься. В Санктпитербурхе, как поколотим шведа.
Аврашка нудит, держась за щеку, — проклятый зуб не дает житья.
— Бывает, и теля волка заедает…
— Петр Алексеич горазд рвать зубы, — дразнит Борис. — Съездил бы к нему.
— Благодарствую. Это ты у нас ездок. Поведай, чего наездили?
— В Карлсбаде вода живительна, а в Амстердаме от моей хвори помощи мало. В Аахене, на пути оттуда, стал на три недели, токмо зря. Вантажа от ихней воды не получил.
— Пей, не тужи! — осклабился Аврашка. — Пей воду, коли тебе за это жалованье идет!
Борис ответил бы резкостью, да прикусил язык. Кроме Лопухина присмотреть за домом некому. Родня, какая ни есть, и в Москве безвыездно.
— Сельцо с пустошью отдала… Для милого друга не жаль…
Боярин цедит слова, раскачиваясь, глаза, заплывшие жиром, колючи.
Игумен Донского монастыря не стар, молитвой не высушен… Бориса одно беспокоит — чрезмерная щедрость княгини к почтенной обители. Земли дарит, правда, из своего приданого, да от этого не легче.
— По пятам мне бегать за ней? Не слушает она все равно… Я ей не брат, не сват…
— Худо! — вздохнул Борис. — Службу я не брошу из-за нее…
— Не бросишь, — произнес Авраам. Куракину послышался в этих словах упрек.
Не ругаться же с ним, однако…
— Прости, Авраам. Взвалил я на тебя ношу, по-родственному…
— Снесу, костей не ломит… И ты не забывай родню. Навести племянника своего.
При этом Аврашка возвысил голос и поглядел испытующе. Похоже, ставит условие, требует ответной услуги.
— Оклемаюсь, схожу… До нас ли ему? У него своя кумпания.
Родня по матери царевичу ближе. Слышно, кумпания ведет себя шумно. Заводила в ней духовник наследника, Яков Игнатьев, начетчик и бражник. Алексей придумал всем клички, подобно тому как было у государя на всепьянейшем соборе, — верно, зависть к отцовской силе не угасла. Зависть недобрая, ибо из кумпании проистекают, полнят Москву слухи, враждебные царю. Клички, слышно, дурацкие — Жибонда, Присыпка. Людей просвещенных при наследнике нет. Наставник Гюйсен, сменивший прощелыгу Нейгебауэра, муж достойный, сведущий, но занимался с Алексеем недолго.
— Числа одолел ли? — спросил Борис. — Мой четыре действия практикует.
— Вот ты и проверь. Он тебе скажет. Уважает тебя… Скажет, как его Меншиков за волосы таскал. Мне там часто бывать не след.
— Отчего?
— Я ему не заступник. Какой прок ему от опального?
— Ты сам себя в опалу завел, — отозвался Борис, наливая гостю анисовой.
Выпили, помолчали.
— В Амстердаме будто остерия есть, — заговорил Лопухин, жуя огурец и брызгаясь. — Правда ли, нет ли… Девки кушанье подают голые. Пантуфли и убор на голове, а так — ни единой нитки на теле.
— Я не пользовался. Прилипнет мерзость — не отмоешь.
— Праведный ты человек, Борис.
Встал, громко рыгнул, начал прощаться. Потом, с порога:
— Сходи к царевичу, сходи! У него дело к тебе.
— Какое?
— От него узнаешь. Я не мешаюсь.
Алексею скоро семнадцать. Отпущенный из войска на время, продолжать образование, царевич живет осенью в кремлевских своих покоях.
Дворец обезлюдел: царь наезжает редко, на крыльце не толкутся, как встарь, челобитчики, разносчики пирогов и сластей. Царицына часть заколочена, скарб вывезен, само имя Евдокии под запретом. Коли поминают ее, то шепотом — прежние ее любимцы, старцы и старицы, которые нет-нет да и проскользнут во дворец на поклон к наследнику престола.
Борис поднимался по лестнице, морщась, — пахло чем-то кислым. Экое запустение! Дорожка, накинутая на ступени, протерта до дыр. Где-то передвигают тяжелое, бесстыдно сквернословят.
Апартаменты царевича наверху, окнами на Ивана Великого. Собор шлет свои звоны, шлет блеск и жар золоченых маковок в комнату, обитую темной тафтой, с полудюжиной икон в красном углу. Алексей сидит на ковре по-турецки, среди развала книг, бумаг, закладок. Ветер пузырит расстегнутую рубаху.
Борис поклонился, сел рядом, велел камердинеру закрыть окно. Пожурил племянника — на дворе осень, долго ли простудиться.
Алексей, должно быть, не спал ночь, лицом бледен. Пухлые кроваво-яркие губы и воспаленные запавшие глаза вычертились резко.
— Не обессудь, князь, угостить нечем… Алчущие набежали, присосались…
Говорить силится басом и гнусавит, подражая кому-то.
— Нужды нет, ваше высочество, — ответил Борис. — Лопухин известил меня…
Царевич перебил, нетерпеливо дернувшись, и движением этим словно передразнил отца.
— Боярин сказывал, ты к немцам поедешь… Для меня… Царю, вишь, надо, чтоб я оженился… Ему, вишь, мало веселья…
Последние слова он, распалившись, выкрикнул с ненавистью, смутившей Бориса.
— Полно, батюшка, — сказал он мягко. — То не ради веселья. А я тут, как бог свят, ни при чем.
— Лопухин сказывал…
Ох, Аврашка! От тебя, значит, пошло… А не признался… Взбаламутил царевича, а сам в кусты — я, мол, не касаюсь…
— Дивлюсь, с чего взял Лопухин. С хвоста сорочьего.
Однако женитьба — предприятие неплохое. Он, Куракин, нижайший слуга его высочества, с превеликим удовольствием погулял бы на свадьбе, принес бы поздравления из глубины сердца. В Европе немало принцесс, пригожих собой и просвещенных. За честь сочтут… И неволить царь не станет, даст выбрать, какую похочет царевич.
Говоря так, Борис положил подарок, который до сей минуты был крепко зажат под мышкой, — завернутую в бархат саблю, купленную в Амстердаме за двадцать гульденов, доброй стали, с заморскими каменьями на ножнах.
Момент, однако, выбрал неудачно. Думал утешить, а огорчил еще пуще.
— Змея, — произнес Алексей, вытащив кривой клинок. — Змея кровью питается.
Погасил сиянье металла рывком, с отвращением.
— Кровью злого если — бог возрадуется… Побереги, свадебный пирог разрежешь!
Шуткой попытался перебороть напряжение, но слова летели в пустоту. Царевич шарил по ковру и, казалось, забыл о присутствии Куракина.
— Гляди, князь, — Алексей, лизнув палец, откидывал хрусткие страницы. — Константин Осьмой, владыка христианский, не велел жениться на чужих.
Борис возразил — император Константин в том не указ. Брать жен из чужих дворов давно в обычае, и союзы они благодетельны. Женился же царь Иван, дед Грозного, на греческой царевне!
— Гречанка нашей веры, — не сдавался Алексей. — Царь немку мне навяжет.
— Окрестим, батюшка, окрестим, — убеждал Борис, стараясь придать голосу ласковость. — И-их! Не вспомнишь своего Константина! Отведаешь сладости амора…
Не помогло и это. Противна царевичу иноземка. В конце концов Борис уступил. Он передаст царю сказанное здесь. Попросит не спешить со свадьбой, хотя бы…
— Немки мажутся невесть чем… Тьфу! В постелю с ней… Все равно как с лягушкой…
Сирота, злополучный сирота при живых родителях… Брака страшится, бедняга, словно казни. Прискорбно — нет у наследника согласия с царем. Книги вон