лучше и вовсе не улыбаться, даже в ответ на шутку? Если увидят, что я могу улыбаться после всего, что случилось, не сочтут ли меня бессердечной?
Джон, очутившись в часовне, дивится росписям, как и все. Не знаю, может ли красота примелькаться. Надеюсь, нет.
– Майор Бейтс говорит, у тебя провалы в памяти, – начинает Джон.
– Да. – Смотрю в пол, чтобы не выдать себя взглядом.
– Но майор говорит, ты во всем винишь себя. И сдается мне, Кон, что-то здесь не так. Может быть, ты путаешь? Может быть, это кто-то другой затеял, а ты пошла на поводу?
Я молчу. Джон отворачивается, смотрит в витражное окно, на лице играют цветные блики.
– Может, это Энгус придумал? Или тот пленный, Чезаре, – могло ему в голову такое прийти? Или Дот?
– Нет, это не Дот! – восклицаю я. – Дот тут ни при чем.
На крышу часовни садится птица и тут же вспархивает, хлопая крыльями, будто трепещет чье-то испуганное сердце.
Джон, задумчиво кивнув, идет вглубь часовни, прикасается к алтарю, к дарохранительнице, к чаше для святой воды – кажется, будто она из камня, а на самом деле из автомобильной покрышки и выхлопной трубы, а сверху залита цементом.
Чуть раньше и я прикасалась к чаше, вспоминая, какая она на ощупь. Внизу под чашей что-то блеснуло. И я достала оттуда кусок металла, длиной и толщиной с мизинец, с острым, как нож, краем. И спрятала в рукав.
Джон О’Фаррелл все не может налюбоваться часовней. И я вспоминаю, как было здесь уютно и покойно, совсем как дома. Вспоминаю, как звенел здесь смех итальянцев и отдавался эхом, будто под куполом большого собора.
Голова гудит.
– Но прошу, пойми, – продолжает Джон, – дело очень серьезное, подумай о последствиях. Речь о… об убийстве, Кон.
Представляю балку, с нее свисает длинная веревка. Меня вздергивают. Веревка, словно чьи-то упрямые руки, сдавливает горло.
У меня вырываются частые, хриплые вздохи.
Соберется народ, посмотреть, как меня будут вешать, – точно так же смотрят, как тащат невод или как забивают скот. Потом все разойдутся по домам и за ужином станут обсуждать казнь. История о моей смерти их согреет.
Сжавшись в комок, стискиваю себе горло.
– Дыши глубже, – велит Джон. – Медленно-медленно.
Да где там! Я дышу словно сквозь узкую трубочку, смотрю в одну точку.
Джон выводит меня из часовни, взяв под локоть. Щурюсь от яркого света и будто издалека слышу, как возмущается охранник, а Джон кричит на него, и тот уступает.
Джон ведет меня под гору, прочь от часовни, от лагеря с карцером, от барьеров, в сторону залива. Я плетусь рядом, как слепая, с хриплой одышкой, а он твердит снова и снова:
– Не спеши. Тихонько, тихонько.
Таким голосом успокаивают испуганных животных; но вскоре я, отдышавшись, прихожу в себя.
Затекшие руки-ноги чуть отпускает, вижу, как чайки ловят в океане рыбу, как клубятся тучи на горизонте. Вдохнув поглубже, жмурюсь и поворачиваюсь к солнцу, перед глазами красная пелена.
– Простите, – говорю я. – Мне бы повидать Дот – думаю, я бы успокоилась.
Джон, не глядя на меня, качает головой:
– Пока нельзя.
Что же мне сказать, чтобы меня к ней пустили? Что скажет она про меня? Должны ли наши истории совпадать? Я не стану ее винить, ни за что, и знаю, что и она меня не станет. Так и не сойдутся наши версии, и застрянем мы здесь навсегда.
Мимо проносится сапсан, летит к прибрежным скалам. Замрет на скале, как горгулья, а заметит добычу – бесшумно бросится на нее и настигнет в полете. Вихрь перьев, кровь, кости: буйство жизни и внезапность смерти.
О’Фаррелл останавливается, осторожно трогает меня за локоть:
– Я тебе кое-что принес. Чуть не забыл. – Пока он шарит в кармане, успеваю собраться с духом, и вот он кладет что-то мне в ладонь. Холодное, увесистое, из металла. Я и не глядя знаю, что это, но все равно заставляю себя взглянуть.
Стальное сердце.
– Думал, тебе это поможет вспомнить.
Взмывает ввысь утка. Сапсан устремляется вниз.
– Ничего не помню, – отвечаю я. Сердце тяжелое, холодит ладонь. Когда Дот впервые протянула его мне, оно было теплое, а смех Дот звенел радостью.
«Это обещание», – сказала она.
Я без слов поняла, что ей было обещано. А теперь оно лежит у меня в ладони, обжигая холодом.
Сапсан падает камнем. Утка не успевает и пикнуть.
Улыбка сходит с лица Джона.
– Расскажи, как ты вчера вечером встретила Энгуса.
Вспоминаю нашу схватку на барьере. Он выкручивал мне руки, орал. Потом – толчок, падение, ледяная вода.
Дальше не хочу вспоминать.
Стальное сердце помещается у меня в ладони. Чезаре рассказывал, что сердце у человека размером и весом с кулак. Вряд ли мое весит столько же, сколько стальное. Оно колотится, словно молот, и налито свинцовой тяжестью.
– Когда ты в последний раз видела Энгуса? – спрашивает Джон. Лицо у него серьезное, доброе. Может быть, я и могла бы ему рассказать все, но чем это обернется? Стоит рассказать хотя бы часть истории, как она начнет преображаться, и в устах людей, и в умах. Рассказал историю – и она уже не твоя.
– Не помню, – повторяю я в который раз.
Джон О’Фаррелл устремляется дальше, и я шагаю следом, хоть голова и кружится.
– Сейчас упаду. – Отворачиваюсь от него, отгораживаюсь от мыслей о стальном сердце. И вот впереди море: шум прибоя словно стук сердца, языки пены, вода спокойная, будто ничего и не случилось. Во рту сухо. Закрыв глаза, вновь слышу свое шумное дыхание.
– Тебе плохо? – О’Фаррелл берет меня под руку. – Вот, садись, здесь вереск сухой.
Я сажусь, а он опускается подле меня на корточки, напряженно щурясь. Стараюсь дышать поглубже, подольше не открывать глаз. Чувствую его взгляд, устремленный на меня.
– Хватит у тебя сил пройтись по берегу? Понимаю, тебе бы отдохнуть, но мне от тебя нужна правда. Попробуй вспомнить, Кон.
Я киваю, и он помогает мне встать с земли.
Мы идем дальше, а сапсан проносится мимо, к прибрежным утесам, где он будет терзать добычу. В когтях у него безвольно болтается утка. Сапсан взмывает ввысь, изящный, прекрасный, ведь отсюда не видно, что голова и клюв у него в крови.
Море отступило, обнажив илистые отмели с остовами погибших кораблей и с широкой лентой водорослей на месте линии прилива.
Ступаю на песок и останавливаюсь между морской травой и морем – между линиями прилива и отлива.
О’Фаррелл ждет меня, не переступая черту из морской травы.
– Не знала, что вы такой суеверный.
У нас верят, что в полосе этой бесы резвятся, потому что земля здесь