* * *
В четыре ноль-ноль раздался стук в дверь. В комнату, тяжело дыша и охая, вкатилась толстая тетка с гримасой отвращения на лице. Лицо как из сырого теста, нижняя губа вывернута наизнанку, глаза сощурены. Повелев распахнуть окно настежь, она плюхнулась на кровать и принялась махать руками. Словно попала в клоаку, а не в нормальный гостиничный номер. Отмахавшись и отфыркавшись, она спросила, чем может служить, и, не дождавшись ответа, взяла с тумбочки фотографию пражского еврейского класса до войны, вгляделась:
— О, это я, Маргит, это Лилька, Рутка, Милка…
Я схватилась за карандаш.
— Не спешите! Дайте выпить воды! Вода у меня с собой, но дайте мне ее выпить! Маргит еле дошла до стола, достала из сумки пластиковую бутылочку и, утолив жажду, встала руки в боки и задышала открытым ртом.
— Где ваша группа? Чью память вы приехали потрошить? Из-за вас я не буду спать неделю!
Мой чешский выводил ее из себя, английский раздражал. Она устроила мне экзамен по истории Терезина. Знаю ли я про госпожу Маргот Кербель?
— Нет.
— А вот я знаю! Я увидела ее впервые на ступеньках нашего детского дома L-410. Она выдергивала нитки из какой-то полотняной ткани. Она шила брюки, работала в Терезине швеей, нежная, милая. Шила из барахла красивые вещи, заботилась о том, чтобы мы хорошо выглядели. И старательно учила чешский язык. В отличие от некоторых. Однажды, уже в Иерусалиме, я купила платье, и его нужно было подшить. Продавщица вызвала швею. Это была Маргот. Она пережила Освенцим, вышла замуж за чудного человека и приняла христианство. У них был скотчтерьер, жили они в монастыре, в Эйн-Кареме. Муж умер, она сошла с ума, говорила на полном серьезе, что на бойлере слой желтой пудры, это ей подсыпают монашки, чтобы отравить. В Терезине, в ненормальной жизни, она была нормальной, а в нормальной жизни — спятила. Понимаете, к чему я клоню?
Детские рисунки Маргит не интересовали. Уроки Фридл она не посещала. Она — человек театра. Что я знаю про театр в Терезине?
Две книги, чешская «Театр в Терезине» и английская «Музыка в Терезине» — лежали рядом с подушкой.
— Свинтус! — Маргит потрясла в воздухе английской книгой. — Я нашла сотню ошибок, отправила автору сего труда десятистраничный список, — и что вы думаете? Молчок. Ни слова благодарности. — Где-то тут есть фото Швенка, — Маргит чмокнула себя в пальцы, пробежалась щепоткой по гребню страниц и застыла. — Вот он! Какая у него была улыбка, какую грусть излучали его глаза…
— Он ваш родственник?!
Маргит подарила меня долгим пронзительным взглядом, после чего начала говорить и говорила долго, не останавливаясь, не делая пауз.
— О, Швенк! Ма-арвелос! Перголези, Опера-буфф. Представьте: он играет немого слугу, не зная немецкого! Я за кулисами, мне четырнадцать лет, мне поручено ответственное задание — в нужный момент выпихивать Швенка на сцену. Сцена, можете себе представить, такусенькая, весь реквизит — бревно на шарнире, детская качалка. Марион Подольер[27], марвелос контральто, в роскошном платье от Франтишка Зеленки[28], он все создавал из ничего, костюм Марион — из ночной рубашки, которую мы нашли в тряпках из мертвецкой. Марион сказала Зеленке: «Франтишек, я не могу дышать!» Франтишек взял ножницы — р‐р‐раз — и глубокий вырез… Понимаете, что случилось, — Марион выходит к публике, кланяется, и… грудь ее ну не то чтобы полностью обнажается, этого бы я не сказала, врать не стану, — но декольте завидное. Я рассказываю все, как было, другое дело — меня некому проверить, Зеленку убили, Швенка убили, всех убили, а те, кто остался, могут врать напропалую, что и делают, кстати, без зазрения совести… — госпожа Зильберфельд глотнула из бутылки, вытерла лоб носовым платком. — И вот Подольер возносится на качалке, а Берман[29] — марвелос баритон — кстати, он все еще поет в Национальном театре Праги, — внизу, и они с Подольер поют дуэтом. Швенк — посредине, жонглирует малюсенькими катышками из хлеба, они попадают ему в рот и исчезают, на обратном пути он ловит рукой воздух, хлеб-то проглочен, — отталкивает небрежным жестом воздушный катышек, но спохватывается и продолжает одной рукой жонглировать, а другой шарить по карманам, пытаясь найти там еще один хлебный катышек, но нет… О, Швенк, я обожала его, обожала… Он сочинял на ходу. Например, Томми Полак — ах, Томичек! — нашел зонт. А это было время эпидемии вшей. Кошмар, они сыпались на тебя дождем. Так Швенк стоял под зонтом и рекламировал его как «Новейшее средство борьбы со вшами». Неповторимо! Все эти аксессуары — драные зонты, ночные рубашки, вышитые крестиком, достались нам от старушенций из Вены и Берлина. Старушенции! Они были младше, чем я сейчас, и сгорали в Терезине за месяц. Нам перепадала их немыслимая одежда — панталоны эпохи Франца Иосифа с дырой посредине, чтобы не снимать, когда идешь по нужде, шляпы с перьями… Майн Готт! Словно они ехали на курорт в Баден-Баден… Швенк! Непроницаемо серьезный, мы смеялись до икоты, а Цайлайс[30]! А Бейчек[31], маленький мальчик, Швенк выпускал его на сцену, и тот устраивал настоящий stand-up comedy.