как в случае с мнениями Арпа и Хюльзенбека о дада как протесте, надо сократить общепринятое, чтобы обнаружить стержень, вокруг которого крутится история. Первое, что следует сократить, это заимствованный фрейдизм — искусство как психоанализ, искусство как лекарство плюс просвещённый солипсизм, противостоящий зомбированному массовому обществу. Приятие нерационального и первозданного — это просто болтовня в кафе 1915 года: реклама для экспрессионизма и кубизма, повальная мода на гремевший тогда футуризм Филиппо Маринетти, ведущая напрямик к сюрреализму Бретона. Но последние слова Балля — «оно будет говорить на тайном языке и оставит после себя свидетельства не назидания, но парадокса» — остаются странными. Это то, на что ответит Лефевр. Это была суть водевиля, стремление к гностическому мифу; все, кто творил его, ощущали что-то подобное.
Они никогда не были мастерами парадокса, только проводниками — или, спустя годы, жертвами. Всю оставшуюся жизнь (а кроме Балля участники секстета «Кабаре Вольтер» прожили довольно долго) они вновь и вновь возвращались в те свои дни в цюрихском баре. Они пытались понять, что же тогда с ними произошло. Но им это так и не удалось.
Это
Это лучшее свидетельство — единственное настоящее свидетельство — о том, что нечто на самом деле произошло в Цюрихе весной 1916 года, нечто, что искусствоведческая история дада может лишь скрывать.
Описание панка как дада с самого начала было банальностью. Вот слова, которые меня заинтересовали, написанные в 1978 году Изабель Анском: «Панк должен стремиться отрекаться от себя, становясь признанным, чтобы оставаться открытым для перемен и отказываться от выгод. Это манера анархии, а также и дадаистского “Кабаре Вольтер” в конце Первой мировой войны, но много ли людей знакомо с этим?» Как оказалось, много. Эндрю Чезовский, заведовавший клубом “The Roxy”, говорил репортёрам, что это «типа нового “Кабаре Вольтер”». Многие панки тусовались в этом традиционном месте нереста для британских рок-групп, государственной художественной школе. Панк отдал должные дни «року очередей безработных», он отдал должные месяцы «очередному арт-школьному показу».
Однако Анском продолжала размышлять над идеей, к тому же, вопреки ссылкам на литературу, идей касательно панка и дада, по её утверждению, практически не существовало. В конце 70-х в Лондоне и Нью-Йорке дада означал именно то же, что и в Париже и Нью-Йорке в конце Первой мировой: не слишком откровенная шалость, шутка, щеголяющая в откровеннейших трусиках эстетических правил, фырканье в трёхголосном изложении, подтверждение Тцара права «ссать и срать разными цветами». Это как Артюр Краван, вырядившийся на выступление и снявший штаны на публике, как мочащийся с балкона в Гамбурге на проходящих внизу монахинь молодой Джон Леннон («Давайте покрестим их»), как Sex Pistols, произнёсшие “fuck” в телеэфире. Дада означал обворожительный, неуместный поступок, у которого были все шансы оставить добрую память в истории искусства, — вопреки далеко не прелестному простейшему сюрреалистическому акту, бретоновскому человеку, стреляющему наугад по толпе, который, раз уж ни один сюрреалист никогда на это не решился, обернулся таким дада, такой литературной отсылкой, где он превращается в Зеда, лидера панк-банды, сыгранного Бобом Голдуэйтом в фильме 1985 года «Полицейская академия-2: Первое задание».
В свои двадцать с чем-то, хоть он выглядит постарше, — толстым, лысеющим, потным, слюнявым, — Зед верховодит хулиганами, называемыми панками за их разноцветные причёски и клёпаную кожу, к 1985 году это были распространённые и поверхностные признаки Лондона образца 1976-го. Они терроризируют округу от нечего делать. Зед настолько переполнен злостью, что даже разговаривать толком не может: всякий раз, как он открывает рот, можно подумать, что его голосовые связки разрываются.
Он приятный анархист, болтливый, но милый. Когда он говорит госпоже мэру «Я-ГОЛОСОВАЛ-ЗА-ВАС», пока его банда крушит её районную ярмарку, когда он говорит: «СПАСИБО-БОЛЬШОЕ-У-ВАС-ЗДЕСЬ-ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ-СКИДКИ!», после того, как они опустошили супермаркет, в этом нет ни грамма сарказма — в некотором смысле он абсолютно искренен. Он хочет, чтобы мэр упала замертво от шока, но он также хочет ей понравиться. «Будь благоразумным», — упрашивает его полицейский. «Я-НЕНАВИЖУ-БЛАГОРАЗУМИЕ!», — кричит он — и ты его понимаешь. Он просто ребёнок, который не может сказать «да»; любой арт-критик назвал бы его дадаистом, так же как в 1965 году все критики определяли Энди Уорхола как «неодада». «Дада это помидор», — провозглашал один из манифестов парижского дада. «Прицепить помидор к лацкану значит быть дадаистом», — вторил другой манифест. Учебник дада в одной формуле: абсурдное отрицание, которому не нужны последствия. За исключением тех, к которым привели кривляния Зеда: в «Полицейской академии-3» он сам становится копом.
В конце
В конце 1970-х панк-как-дада не означал даже этого. Это значило, что сжатые исторические параллели всегда нужны для объяснения чего-то нового или для оправданий: разве не было в Британии группы под названием Cabaret Voltaire? Разве Talking Heads на своём третьем альбоме не перекладывали на музыку звуковую поэзию Хуго Балля? Каждая книга про дада пересказывает историю, как Курт Швиттерс прочёсывал улицы Ганновера ради окурков и использованных концертных билетов, чтобы приклеить их в свои коллажи; основная теория дада о том, что искусство может быть творимо из чего угодно, соотносилась с основной теорией панка, что искусство может быть творимо каждым человеком («Вот три аккорда, — читаем известные ноты на схеме в первом английском панк-зине “Sideburns”, — теперь собирай группу»). «Дадаистская логика впитывания всякой мелочи, сора и старья, а затем чеканка нового смысла из этого скопления существовала не только в панк-музыке, но и в манере носить одежду», — гласил типичный комментарий рецепта приготовления дадаистской поэзии (порезать слова из газеты, потрясти вырезки в мешке и расклеить их на бумаге в произвольном порядке) от Тристана Тцара. И в самом деле: существовали же песни о сигаретных окурках, да и типичная панковская куртка в Лондоне в 1977-м могла выглядеть как коллаж берлинского дада образца 1918 года. Ну и что с того? Какой смысл? Зачем собирать группу?
Историческое подтверждение превращает каждое «нет» в «да», если это «нет» можно снабдить примечанием; вот так те, кто всегда с большей радостью готов объявить о смерти какого-либо явления, чем присутствовать при его рождении, освоили умение превращать случайное событие во всеобщее проявление социального устройства. Да, булавка, которой Джейми Рейд проткнул губы Её Величества на обложке “God Save the Queen”, возвращает нас скорее к Моне Лизе, искажённой Марселем Дюшаном, чем к известной афише 1968 года “Atelier populaire”, — но Джонни Роттен не произносил слово «дада» с двух лет от роду.
Никто не пытался использовать дада, чтобы определить границы панка или, наоборот, чтобы начать перекличку между прошлым и настоящим, дивясь тому, как идея перепрыгивает разрыв в шестьдесят лет