Осипович попал на шумную вечеринку в просторной квартире женщины, считавшейся немецкой ставленницей. Здесь были фашистские офицеры, гестаповцы в форме и в штатском, заместитель гебитскомиссара, бургомистр, женщины, не первый раз участвовавшие в подобных пирушках — настоящие прислужницы оккупантов, и те, что лишь притворялись ими. В этой пестрой компании Гнедин представился как румынский офицер.
Он танцевал со всеми дамами по очереди, болтал с ними, мешая ломаный польский с ломаным русским, смертельно, так, что кровь бросалась в лицо, обижался, если дама говорила, что этот танец уже обещан другому кавалеру… Он играл свою роль добросовестно и легко. Вдруг ему пришло в голову, что надо бы выпить вина: то, что он совсем не пьет, может ведь вызвать подозрения.
Он выпил полный бокал вина неизвестной ему мэрии и сразу почувствовал себя странно и почему-то больше не знал точно, которая из женщин хозяйка квартиры. А между тем именно ради того, чтобы перекинуться с нею несколькими словами, он явился сюда. Помедлив, Евгений Осипович заплетающимся языком признался сильно захмелевшему немецкому офицеру, что у него в голове все перепуталось: эта дама — хозяйка или вон та? Немец, не удивившись, ему ответил, после чего он на прощанье потанцевал и с хозяйкой. И, с искренним чувством поцеловав ей руку, пошел к двери. Никто не поглядел вслед пожилому румынскому офицеру, и уже на улице Гнедин с усмешкой подумал, что в этой пьяной сумятице сошел бы и за японца.
Теперь он мог бы отправиться туда, где должен был переночевать, но вместо этого Евгений Осипович пошел в другое место. Он знал: на тихой уличке, спускающейся к реке, в домике-хибаре ждет ночи молодой партизан из его соединения. Парень этот был из той небольшой группы, что приехала в город вместе с ним. Гнедин днем, расставаясь, дал ему задание водрузить ночью над городом красный флаг.
Сейчас, найдя молодого партизана, Евгений Осипович объявил ему, что операцию с флагом берет на себя. И так как Гнедин был старшим в группе, тот подчинился, решившись лишь спросить:
— Может, я пособлю?
Гнедин ответил:
— Нет. Я сам.
…Сколько раз за свою жизнь он поднимал над городами и зданиями красные флаги?.. Впервые — еще до революции — над заводом, который бастовал и из которого забастовщиков стремилась выбить полиция. И, тоже до революции, во время маевки — над пригородной рощей. Потом в большом белорусском городе, где стояла его часть, при известии об Октябрьских днях в Петрограде. И позже — в гражданскую войну — над городами, городками, селами, местечками, куда вступали красные.
А потом, когда уже над всеми городами страны реяли красные флаги, он был славен и благополучен, счастлив в любви, привык к прилагательному «легендарный» перед своим именем, писал воспоминания о гражданской войне, готовился к новым боям, был послан в Испанию под чужим именем, сражался там за Республику, долго добирался на Родину после поражения, долго потом ждал возвращения в строй…
Гнедин шел по темной, пустой вечерней улице. Было тепло и не страшно. А на душе — определенно и ясно, как в юности: вокруг были враги, угнетатели, оккупанты, а он, им назло, водрузит красный флаг!..
В тот же вечер Бабинец, Леонид Витальевич и Воля вошли в сарай Прасковьи Фоминичны, стоявший в глубине двора, и Колька закрыл их снаружи на замок. Затем один за другим они спустились в погреб, где прежде хранились продукты, а теперь уже нечего было хранить.
Когда Бабинец опустил люк и укрепил на крюке фонарь, Воля понял, что Микола Львович побывал тут до них: погреб походил на красный уголок — тесный, маленький, но самый настоящий. Немало, наверно, пришлось потрудиться, чтоб достигнуть этого сходства…
— Ну, первое предпраздничное сообщение, — объявил Бабинец и рассказал, что их мина взорвалась на железнодорожном мосту, разрушила его, и немцы, по надежным данным, не скоро его восстановят.
— Ура! — закричал Воля, вскакивая с пустой кадки и едва не опрокидывая ее.
— Ура, — согласился Леонид Витальевич, думая в то же время и о чем-то своем.
— Как говорится, дай бог, чтоб не в последний раз! — заключил Бабинец.
Но это было далеко не все. У Миколы Львовича, как видно, имелась программа праздничного вечера, он «вел» ее, и, судя по его голосу, впереди оставалось еще немало.
— Вспомним наши песни, если нет возражений, — сказал он и на столик, накрытый кумачом, поставил патефон.
Это были песни недавнего, но другого, мирного, времени, десятки, сотни раз звучавшие по праздникам и в будни:
«И добили — песня в том порука — всех врагов в атаке огневой три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой!..»
«Любимый город может спать спокойно, и видеть сны, и зеленеть среди весны…»
«Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!.,» «…и светит бледная луна, я выхожу одна на балкон, глубокой нежности полна!..» (Бабинец поставил, ошибившись, не ту пластинку и немедля снял ее с диска.)
«И никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить!..»
Воле дорого было это и осталось дорогим, и только мгновениями странны казались ему довоенные голоса — звонкие, счастливые, — голоса людей, не знающих ничего о горе, бедах, потерях.
Бабинец менял пластинки, крутил ручку патефона, слушал песни. Но хотя он только слушал их, а не пел сам, он был захвачен ими, к ним причастен, и Воле вспомнилось вдруг, как Леонид Витальевич читал ему и Рите «Слово о полку…».
А у самого Леонида Витальевича все время, пока крутились пластинки, было одно и то же, вежливое и терпеливое, выражение лица.
— А теперь из подземелья поднимемся на верхотуру, — предложил Бабинец, и, выйдя из погреба, а потом из сарая, они взобрались на чердак Волиного дома. Ясно было, что предстоит какое-то продолжение «программы», намеченной Бабинцом.
Действительно, меж балок чердака спрятан был, оказалось, радиоприемник, и Микола Львович включил его.
— У вас какие новости? — вскользь спросил Леонида Витальевича Бабинец, покамест в приемнике нагревались лампы.
— А, кстати сказать, есть. Мне даже необходимо вам рассказать, — отозвался Леонид Витальевич. — Тут явился ко мне вчера какой-то хлюст, отрекомендовался репортером из «Голоса народа». Дело, говорит, в следующем. Большевики накануне своей гибели не устают клеветать, утверждают в своих газетах, между прочим, что интеллигенция на территориях, освобожденных германской армией, недовольна «новым порядком», чуть ли не угнетена, — до такого, говорит, абсурда доходят в своей агонии! «Что же, спрашиваю, вам угодно?» Выясняется, вот что угодно им: чтобы я написал о расцвете культуры при «новом порядке», о необозримых возможностях, открывшихся передо мной лично,