Мы вышли. В вышине рассыпались искрами звезды. Река Иордан переливалась по небу от края до края. Море шумело.
Мы уселись на гальке, скрестив ноги, и волны лизали нам ступни.
– Бедность к хорошей жизни стремится, – сказал Зорбас. – А то как же? Думает одолеть нас? Иди-ка сюда, сандури!
– Македонскую мелодию, Зорбас! Мелодию твоей родины! – сказал я.
– Критскую! Мелодию твоей родины! – ответил Зорбас. – Спою тебе мантинаду, которой научили меня в Кастро. С того дня, как я услышал ее, жизнь моя изменилась.
Он немного подумал и сказал:
– Нет, не изменилась, но теперь я знаю, что был прав.
Зорбас опустил свои толстые пальцы на сандури, поднял голову, и его дикий, хриплый, исполненный тоски голос забурлил в воздухе:
Смелей! На Бога уповай, а там уж будь что будет:
Пускай тебя судьба спасет, пускай тебя погубит!
Заботы рассеялись, никчемные тревоги ушли, душа достигла своей вершины. Лола, лигнит, подвесная дорога, «вечность», малые заботы и заботы великие – все стало голубым дымом, который рассеялся, и осталась только поющая стальная птица – сердце человеческое.
– Молодец, Зорбас! – крикнул я, когда была сыграна гордая мелодия. – На здоровье, все, что ты сделал, – шансонетка, крашеные волосы, растраченные деньги, – все, все! Спой еще!
Он вытянул тонкую, всю в глубоких морщинах шею:
Когда задумал сделать что, смелей, долой сомненья!
Всю силу юности своей растрать без сожаленья!
Десяток рабочих, ночевавших у шахты, услышали мантинады. Они поднялись, спустились, крадучись, и уселись на корточках вокруг нас. Люди слушали свою любимую мелодию, и по ногам у них бегали мурашки.
И вдруг, не в силах больше сдерживаться, они выскочили из темноты, как были – полуголые, с растрепанными волосами, в широких штанах, окружили Зорбаса с его сандури и пустились плясать на крупной гальке неистовый танец.
А я зачарованно смотрел на них и думал:
«Вот они – настоящие россыпи, которые я искал, а других мне и не нужно».
На другой день спозаранку галереи огласились ударами кирок и криками Зорбаса. Рабочие трудились яростно. Только Зорбас мог очаровать их: с ним работа становилась вином, песней, любовью, и люди пьянели. Мир в его руках оживал, камни, уголь, дерево, рабочие жили в его ритме, в глубине галерей, при свете ацетиленовой лампы шла война – Зорбас шел впереди, сражаясь с противником грудь на грудь. Он дал имя каждой галерее, каждой жиле, дал лицо безликим силам, и теперь они уже не могли уйти от него.
«Если я знаю, что эта галерея – „Канаваро“, – (так он окрестил первую галерею), – ей от меня уже не уйти. Я ее знаю по имени, и она не посмеет подложить мне свинью. Ни „Настоятельница“, ни „Косолапая“, ни „Мочегонная“. Я их всех по именам знаю!»
В тот день я незаметно для Зорбаса проскользнул в галерею.
– Давай! Давай! – кричал он рабочим. – Вперед, ребята, одолеем гору! Мы, люди, страшные звери, Бог нас видит и дрожит от страха. Вы – критяне, я – македонянин, так одолеем же гору, не поддадимся ей! Мы турок одолели, а этой горки что, испугаемся? Вперед!
Кто-то подбежал к Зорбасу. В свете лампы я разглядел исхудалое лицо Мимифоса.
– Зорбас, – раздался его заикающийся голос. – Зорбас…
Но Зорбас даже не обернулся: он увидел Мимифоса, все понял и поднял свою ручищу:
– Уходи! Ступай отсюда!
– Я от мадамы… – начал было дурачок.
– Уходи, сказано тебе! Работа у нас!
Мимифос убежал, а Зорбас раздраженно сплюнул.
– День – для работы, день – это мужчина. Ночь – для развлечения, ночь – это женщина. Не надо этого путать!
Тогда я вышел из укрытия и сказал:
– Уже полдень, ребята. Пора сделать перерыв и перекусить.
Зорбас обернулся, увидел меня и нахмурился:
– С твоего позволения, хозяин, оставь-ка нас лучше! Сходи сам пообедай. Мы двенадцать дней потеряли, нужно наверстывать упущенное. Приятного аппетита!
Я вышел из галереи и спустился к морю. Там я раскрыл книгу и забыл о голоде. «Мысль – каменоломня, – подумалось мне. – Вперед!» И я погрузился в великие галереи разума.
Будоражащая книга о заснеженных горах Тибета, о таинственных монастырях, молчаливых монахах в желтых рясах, которые, сосредотачивая свою волю, заставляют эфир принимать желанную им форму.
Высокие вершины, множество духов, витающих в воздухе, куда не долетает суетный гул мирской. Великий аскет берет своих учеников – шестнадцать юношей и ведет их в полночь к заледеневшему горному озеру. Они раздеваются, разбивают лед, погружают одежды в ледяную воду, а затем надевают снова и сушат на своем теле. Так они мочат и сушат одежду семь раз. А затем возвращаются в монастырь к заутрене.
Они поднимаются на вершину высотой пять или шесть тысяч метров, тихо садятся, глубоко и ритмично дышат, обнаженные до пояса, и не мерзнут. В ладонях у них чашка с холодной водой, на которую они смотрят, сосредотачиваются, передают воде свою энергию, вода закипает, и они готовят с ней чай.
Великий аскет собирает вокруг себя учеников и восклицает:
«Горе тому, кто не имеет в себе источника счастья!»
«Горе тому, кто желает нравиться другим!»
«Горе тому, кто не чувствует, что эта жизнь и жизнь иная есть единое!»
Уже наступила ночь, и читать стало невозможно. Я закрыл книгу и посмотрел на море. «Нужно, – подумал я, – нужно избавиться от всех кошмаров – от будд, богов, родин, идей… Горе тому, кто не избавится от будд, богов, родин, идей!»
Внезапно море стало черным. Молодой ущербный месяц уходил на закат. Вдали среди садов жалобно завывали собаки, и лай катился по ущелью.
Появился Зорбас. Он был весь испачкан, покрыт грязью, а рубаха его превратилась в лохмотья.
Зорбас присел рядом.
– Сегодня был хороший день, – сказал он. – Поработали на славу.
Я слушал слова Зорбаса, не понимая их. Мысли мои все еще блуждали среди далеких таинственных утесов.
– О чем задумался, хозяин? Ты где-то очень далеко.
Я собрался с мыслями, повернулся, посмотрел на моего товарища, кивнул и ответил:
– Ты, Зорбас, считаешь себя видавшим виды, опытным Синдбадом-мореходом, который много странствовал по свету, и пыжишься от этого. Но ты так ничего и не видел. Ничего, несчастный! И я тоже. Мир гораздо больше, чем мы думаем. Мы все странствуем и странствуем, а в действительности даже носа не высунули за порог родного дома.
Зорбас насупился и молчал. Только взвизгнул, как побитая собака.