Каймакам без смущения, открыто признавал свой обман:
— Само собой, я ни о чем не говорил с губернатором. К нему на прием идут с молитвой... По чину ли нам раскрывать рот перед лицом такой могущественной персоны? Настоящий фараон! И то, что губернатор будет умолять Светлейшего простить тебя, — тоже сказка... Тем не менее я сомневался, хотя видел все собственными глазами. Я был вынужден так поступить, чтобы убедиться. Значит, дело приняло настолько серьезный оборот! Ах, дитя мое...
Я сопротивлялся из последних сил:
— Нет, господин... Вы ошибаетесь... Честное слово, это клевета...
Каймакам отпустил мои руки и засмеялся, излишне усердно тараща глаза от удивления:
— А что я такого сказал? В чем я ошибаюсь?.. Разве я произнес хоть одно слово, хоть одно имя?
— !!??
— Я ничего не знаю... Если знаешь, скажи сам... А ну, рассказывай! В чем же заключается клевета, кого я имел в виду?
У меня не осталось ни малейшего шанса выкрутиться. Проклятый карлик манипулировал мной, словно куклой, заставляя плясать под свою дудку. От беспомощности и стыда я заплакал.
Каймакам отпустил мои запястья, потрепал меня по подбородку так, словно гладил котенка, и с улыбкой продолжил:
— Значит, все настолько серьезно, да? Ай-ай-ай... В твоем положении остается только плакать, хотя бы на душе станет легче. Но главное не заходить слишком далеко... Ведь тетушка нет-нет да и выглянет из дверей кухни, вытянет шею, точно змея... Спаси Аллах, заметит... А ну-ка, набери воды да умойся.
Я вымыл лицо, растерянно оглядываясь, затем уселся на свое место напротив каймакама, но так и не смог унять слез.
Каймакам пригубил ракы, поднес бокал к фонарю, стоявшему на подносе, и принялся тщательно его разглядывать.
— Жизнь есть жизнь, Кемаль. Такие вещи случаются и будут происходить и впредь... Нам не суждено узнать, сколько слез и смеха выпало на нашу долю. Да поможет Аллах, счастье перевесит. Запомни мои слова... Слезы, которые ты проливаешь сегодня, не сравнятся ни с чем... И даже когда мои кости обратятся в пыль, твое сердце будет сжиматься всякий раз, как ты вспомнишь о них...
Мне было уже нечего скрывать, но каймакам по-прежнему не произносил имени Афифе. Он ограничился тем, что посоветовал мне быть осмотрительнее в своих поступках и словах, касающихся Селим-бея и его семьи.
— На самом деле я хотел говорить с тобой открыто именно поэтому. Ты натворил много странного, сам того не замечая. К счастью, тебе на помощь пришло прославленное безразличие семейства Склаваки. Селим-бей не в состоянии думать о чем-то, кроме проблемы Крита. Даже медицина мало его волнует, хотя ею он занимается профессионально. Со старшей сестрой и так все понятно... Вторая могла что-то почувствовать, но и в этом я не уверен. Что до меня, я считаю твое поведение неуместным, тебе не следовало так поступать... Безусловно, не следовало, но если человек и в этом возрасте не позволит себе пойти на такую бестактность, то я не представляю, когда еще он сможет ее совершить... Иногда мы с тобой будем говорить об этом... Разумеется, мы не станем фамильярничать, поддаваясь воле чувств... Не пристало почтенному пятидесятилетнему старику с бородой на равных обсуждать такие вещи с безусым юнцом... Но если подойти к вопросу с умом, толковая беседа во многом будет полезна. Как уже говорил, иногда я буду тебя одергивать. Не хочу, чтобы ты совершил какую-нибудь глупость. Да и тебе будет спокойнее...
* * *
Каймакам остался верен данному обещанию и ни разу не попытался вызвать меня на откровенный разговор.
В течение многих дней и даже недель я не слышал от него ни малейшего намека, так что даже начал сомневаться, не приснилась ли мне наша беседа. Но потом в самый неожиданный момент он спрашивал:
— Кемаль, как там тоска по родине?
— Все в порядке, господин, — отвечал я и быстро перескакивал на другую тему, требуя объяснить смысл какой-нибудь строки из диванной поэмы.
Каймакам подробно растолковывал детали, хотя знал, что я не слушаю. Я же старался проявлять интерес, но вновь погружался в свои мысли, давая каймакаму возможность говорить:
— Ох уж эта тоска по родине! Лучшим лекарством стало бы возвращение домой.
После этого он принимался осыпать властей проклятиями.
Иногда строки старинных стихов вдохновляли каймакама на совершенно объективные рассуждения о пользе платонической любви. По его мнению, бояться чистой, целомудренной любви не стоит. И взаимности тоже не требуется, хотя простой люд утверждает обратное. По правде говоря, только безответная любовь позволяет в полной мере познать красоту и наслаждение. Любовь как болезнь: когда ее срок подходит к концу, ее не удержать никакими мольбами. Она не оставляет следов и медленно угасает, позволяя сердцу познать иные глубины.
Не знаю, думал ли он так на самом деле. Возможно, подобными изречениями он хотел успокоить меня. К тому же теперь он прямо-таки высмеивал Афифе и стремился уронить ее достоинство в моих глазах, хотя раньше, в период подозрений и провокаций, описывал ее весьма соблазнительно. Тем не менее, когда бедняге казалось, что я сегодня выгляжу особенно понуро и задумчиво, он иногда сам предлагал «заглянуть к Селим-бею». В один из таких визитов мы застали Афифе с сестрой прямо на пороге. Увидев нас, она сказала:
— Вот невезение. Мы с сестрой едем в город. Останетесь одни с Сел им-беем...
В черном шелковом чаршафе с трепещущей вуалью, которая отбрасывала тень на щеки и губы, Афифе была так красива, что я непроизвольно задрожал.
Каймакам посмотрел на меня краем глаза и после небольшого колебания произнес:
— Молодая госпожа[53], так нельзя. Небо не обрушится на землю, если экипаж пару минут подождет у дверей... А ну-ка, пожалуйте внутрь...
Схватив ее сумку и одну из перчаток с трюмо в гардеробной, каймакам насильно втолкнул девушку в гостиную.
Все это было для меня. Бедняга придумывал немыслимые трюки, чтобы занять и рассмешить Афифе.
В какой-то момент он подвел ее к окну, как будто чтобы получше разглядеть ткань ее чаршафа, и практически заставил позировать. Повернувшись ко мне спиной, он удерживал Афифе в таком положении, предоставляя мне возможность спокойно смотреть на нее. Так пара минут, о которых умолял каймакам, продлилась почти четверть часа.
XXII
Как раз в эту пору за мной по пятам начала ходить одна молоденькая девушка — дочь влиятельного местного адвоката. Еще прошлой весной, когда я только приехал в Милас, она практически не избегала мужчин и по вечерам приходила к отцу в контору, покрыв голову только легким платочком. Ее звали Сение, и ей хватило полутора лет, чтобы пополнить ряды городских девушек на выданье, носящих чаршаф, вуаль, туфли и перчатки, а затем влюбиться в меня.