Бабку Агаповну, толстую повариху Анну Ивановну, Люсю судомойку? Ах да. Есть еще Лидочка. Богиня страсти и красоты. Ту, которую Марк Моисеевич взял на работу в прошлом месяце. Из-за нее мне приходилось бриться два раза в неделю. Я отважно переносил это большое неудобство ради маленькой любви.
— Тут тридцатник можно приподнять, как нефиг делать! — враг моего рассудка сиял как малопососанная карамелька.
При слове тридцатник я окончательно проснулся. А потом поразился. Потому что открыл второй глаз и прозрел. Совсем как в классике. Он прозрел и видел свет. И людей числом двенадцать, что сидели вокруг моей кровати на колченогих подобиях мебели. Сцена выходила вроде как праведники прощаются с отбывающим в мир иной. Не хватало лишь савана и стона осликов. И жары с сухим ветром. И ладана. Всего того, чего обычно не хватает.
— Это Вардан Хугедович шеф мой, — Сашка представил главного праведника с носом сливой и глазами, напоминающими оливки в машинном масле. — Мы бы у тебя перекантовались, а? А то у нас там дело завели.
— И проверяют использование бюджета, — грустно добавил один из апостолов, сидящий у окна. Луч света, пробравшийся сквозь мутное стекло, плутал в его шевелюре.
Звучало более чем подозрительно. И пахло еще хуже. А полненькая женщина, сидевшая с видом побитого спаниеля, даже заплакала.
— Это Лия Тимофеевна из департамента образования, — пояснил сияющий Саня. И я понял, что у Лии Тимофеевны случилось горе. Она тискала маленький платочек, который не мог вместить всю ее печаль. Праведник со сливовым носом участливо похлопал ее по плечу.
— Места у вас свободные есть? — Саня никогда не ходил вокруг да около- куски его гениальных планов отваливались как грязь с сапога. Каждый раз, загоняя меня в пестрые обстоятельства, выпутаться из которых было сложно. Что стоила только ловля лягушек. Или обмен шифера, обернувшийся грандиозным скандалом. Или «Цветные сны»- эти коробки с женским бельем. И много чего еще о чем я иногда болезненно вспоминал. Казалось, что для полного и бесповоротного апокалипсиса достаточно было одного: пытливого ума моего приятеля. Что же нас все-таки связывало? Ответ на этот вопрос тонул в первозданном хаосе. Вселенная недовольно заворочалась, и я содрогнулся.
В голову нахально лезли события вчерашнего вечера. Вот Веня Чуров из четвертой палаты. Глядя в сторону, изобретатель нейтронной дыры жестами излагает мне основные соображения о строении Вселенной. Я их даже записал на спине спящего санитара Прохора. А потом был Герман Сергеевич — неистовый карбонарий в короткой пижаме.
— Прохор вчера вынес две наволочки и подушку! — как будто я об этом не знал. Прохор всегда что-нибудь куда-нибудь выносил, иначе он не был бы санитаром на мизерной зарплате. И вся юдоль, все безумие внешнего мира не заставили бы его отказаться от обмена украденного на табуретовку, которой он щедро делился.
А еще была Лида, Лидочка в легкомысленном коротком халатике, танцующая с тишайшим Марком Моисеичем. Большие неприятности моей маленькой любви. Я заворочался в постели и попытался встать. Сидевшие вокруг праведники не шелохнулись. Мерзость мира тихо вливалась в меня через открытые глаза.
— Места говорю, есть у вас свободные? — а ведь он мог с легкостью выступать в цирке, Александр Акимов. Ну, там, где еще летают на трапеции с веревкой в зубах. Оторвать этого акробата от штанины было невозможно. Ко всему прочему, мерзкий клоп держал в руках потрепанную книгу, откуда вероятно и читал разбудившие меня строки.
— Да есть, есть, Сань. До призыва еще месяц, Марк и не клал никого, — я покосился на книгу. Никого — обозначало бодрых энурезников, служивших сырьем основного гешефта нашего бравого партайгеноссе Фридмана. Их веселые стаи, слетавшиеся в психоневрологическую больницу № 3, предваряли две очень важные вещи: начало лета и середину осени. По ним можно было сверять биологические часы.
— Давай мы тут у вас полежим пару недель, пока идет проверка. Ну, там нервный срыв, еще чего пусть Марк нам напишет.
— Что напишет?
— Корочэ, сто тысяч. Тридцать тэбэ, дорогой, — милосердно влез Вардан Хугедович и пожевал губами. Эта весть взволновала меня, и я спустил ноги с кровати. Силы небесные! В голове нестройно пели ангелы.
Тридцать тысяч!
Тридцать дней нирваны для нищего философа.
Двести сорок три способа получения удовольствий. Семьсот пятьдесят причин их бездарно потратить. В разуме испарялись табуретовка, маленькая любовь и большие планы на будущее. Я вновь глядел на этот мир чистыми, восторженными глазами ребенка. И верил в его глубокий гуманизм. Он омывал меня изможденного девятым марта теплыми волнами. Я встал и пошел, как и было велено.
Все молча сидели, и наблюдали мои сборы. Все одиннадцать, а двенадцатый, которым оказался Саня, копался в объедках на столе.
— Хлеб есть у тебя? Мне бы хлеба.
«И вина», — почему-то подумалось мне. Заплаканная Лия Тимофеевна отвернулась, когда я натягивал штаны, но мне было плевать.
* * *
И если бы в этой Вселенной и существовали самые большие хлопоты и неудобства, то они были бы сосредоточенны в единственном листике, который рассматривал главврач Марк Моисеевич. Исторгнутый обезумевшим горздравотделом он нес печать Сатаны и был озаглавлен: «Праздничные мероприятия, посвященные юбилею городского отдела здравоохранения». И что особенно печалило милейшего доктора Фридмана, так это приложенный к официальной бумажке «Сценарий проведения торжеств».
«Гой еси, добры молодцы»,
— было написано вверху. -
«Выходит гусляр с гуслями».
«Что вы все провалились», — думал тишайший доктор и заново перечитал. — «Выходит гусляр с гуслями».
В это трагическое мгновение я открыл дверь в кабинет.
— Можно, Марк Моисеич? — он посмотрел на меня поверх очков.
— Что-то случилось? — беспомощно произнес эскулап.
В принципе ничего. Да и что может случиться на нашей маленькой планете, отделенной от остальной Вселенной синими воротами? Так, пустяки. Девятое марта и Саня Акимов, притащивший толпу страдающих от сложного мироустройства. Я обстоятельно изложил план светлевшему на глазах доктору Фридману.
— Это нужно серьезно обдумать, голубчик. Серьезно! — произнес он и с ненавистью отложил источавшее миазмы послание. Серьезно обдумать означало только одно, Марк Моисеевич хотел больше. Ну, скажем восемьдесят. Я припомнил две оливки в машинном масле, а потом согласился. Пусть мои удовольствия сократятся на треть, против этого я не возражал. Было легко