братьям-интеллектуалам из Пизы, один из которых, Лев Тосканский, служил при нем переводчиком, а другой, Гуго Этериан, стал его близким советником в вопросах богословия. Ближе к концу жизни Мануил вызвал споры, пытаясь снискать расположение мусульман или, по крайней мере, сделать их обращение в христианство менее болезненным, изменив формулу отречения, которая позволила бы им отречься от Мухаммеда, не отрекаясь от Аллаха: другими словами, допускалось, что их Бог никто иной, как Бог христиан.
Неудача всех этих попыток не имеет никакого отношения к проблеме православности астрологов. Каждая из культур, которой Мануил предлагал открыться, была лучше Византии готова примирить астрологию и официальную религию. Это примирение шло разными темпами: в исламе оно было настолько решенным делом, что рисковало даже потерпеть поражение в результате реакции, назревавшей уже в течение столетия; на Западе оно все еще находилось на ранних стадиях; в Армении оно проявилось поздно, в трудах одного церковного писателя, который мог быть исключением. Однако общей для всех трех культур была реализация идеи того, что Творец раскрыл Свой замысел в Своем творении и призвал истинных ученых познать Его через Его труды, особенно в их самых возвышенных частях. Такая идея была отлично известна византийскому православию. Она была изложена в традиции толкований на Шестоднев, библейский рассказ о сотворении мира, а особенно в одноименной поэме Георгия Писиды. Как мы уже видели, для него природа — это зеркало, отражающее своего Создателя, огромная школа, в которой человек учится познавать Бога, пусть и невидимого и неизвестного, изучая проявление Его энергий как в целом единстве, так и в деталях микрокосмов. Но это побуждение к научному любопытству оказалось бесперспективным: в тех редких трудах, где оно повторяется, например, в богословской поэме Льва Хиросфакта, оно еще менее явственно и последовательно. Жанр Шестоднева исчез из греческой византийской литературы после VII в., за одним исключением — хроники Михаила Глики, часть которой, посвященная сотворению мира, имеет исключительный для византийских хронографий размер. Впрочем, это исключение, подтверждающее правило. Хотя Глика блистает своей эрудицией и диалектикой, он придерживается текста Василия Великого, и повествование его очень традиционно: он хочет подтвердить святоотеческое толкование, а вместе с ним — и максимально буквальное прочтение библейского текста. Только в рассказе о сотворении человека он становится оригинален, излагая свои представления о тленности плоти. Он не предлагает чтение замысла Провидения в книге Вселенной — ему достаточно Священного Писания.
У православия эпохи Георгия Писиды, Максима Исповедника и Стефана Александрийского был достаточно широкий взгляд на роль человека во Вселенной, чтобы допустить христианизацию астрологии. Оно чувствовало себя уверенным в своем триумфе над политеизмом и пантеизмом и в своей способности превзойти другие монотеистические религии, будь то платоновский эллинизм, иудаизм или христианское монофизитство. Но Православие, одержавшее победу над иконоборчеством, два столетия спустя вышло из этой борьбы, напуганное призраками эллинства и иудейства, поскольку почувствовало угрозу со стороны своих могущественных соседей, абассидского ислама и каролингского Запада, которые присвоили себе значительную часть его древнего наследия. Оно фиксировало свой взгляд на образе Богочеловека, который окружало позолоченным раем, изолируя его от природы, но все же допуская некий набор одомашненных существ[617]. Пробить стену этого закрытого сада, чтобы привести его в контакт с макрокосмом, было равносильно тому, чтобы открыть ворота захватчикам. Земля вокруг ограды, где культивировалась наука, становилась все более плодоносной и также была культивирована, но тем не менее должна была оставаться снаружи, чтобы лучше защитить цельность священной ограды.
Глава 6. Последний византийский ренессанс
Поворот IV Крестового похода на Константинополь в 1203 г. и последовавшие за этим события, закончившиеся избранием латинского императора, стали катастрофой для византийской цивилизации, в т. ч. для астрологии, которой пытались приписать поражение Православия от латинян. Невозможно оценить материальный ущерб от этих событий: разграбленные сокровища; книги и произведения искусства, которые погибли в страшных пожарах, устроенных захватчиками; разбитые судьбы. Ущерб, нанесенный населению, возможно, был еще более серьезен, так как, помимо убитых и раненых, он вызвал паралич любой деятельности, перемещение людей, истощение как интеллектуальных кадров, так и правящего класса, который обеспечивал им занятие и средства к существованию. Государственные учреждения, Церковь и крупные аристократические семьи, дававшие работу интеллектуалам, исчезли из Константинополя или ослабли; вместе с ними потеряли смысл своего существования школы, учителя и их занятия. Таким образом, мощнейший центр культуры был грубо разрушен и восстановился в тех же масштабах Города только через два с половиной столетия, когда стал столицей османских султанов.
Астрология накануне 1204 г. Нам сложно оценить масштаб культурной деятельности в Константинополе накануне ΙV Крестового похода, и мы не имеем даже приблизительного представления обо всем том, что бесследно исчезло. Мы можем просто констатировать, что количество известных нам произведений и их авторов невелико по сравнению с образованной прослойкой и роскошным искусством, которые можно реконструировать на основании известных нам построек и инфраструктуры: дворцы императора и аристократов, церкви, монастыри, больницы, благотворительные учреждения, школы, юридические училища. Высокое эстетическое качество этой культуры, впрочем, не вызывает никаких сомнений: живопись и литература, сохранившиеся от поколения 1204 г., поражают изяществом своего классицизма и реализма[618]. Если ограничиться одной литературой, то труды Евстафия Солунского, братьев Михаила и Никиты Хониатов, Николая Месарита и Иоанна Апокавка глубоко гуманистичны во всех смыслах этого слова[619]. Но не стоит притягивать их к «Новому времени», уподобляя эпохе итальянского Ренессанса. Как литераторы, они следовали направлению, заданному Пселлом, и даже превзошли его в своей социальной критике и в эстетике конкретного и комического. Рафинированность их трудов отражает утонченность их общества: литературная культура средневековой Византии достигла своего пика в то время, когда население Константинополя достигло самого высокого уровня с VI в.
Такой расцвет в области литературы вряд ли был бы возможен без образованной аудитории и сохранения определенного уровня компетентности в других областях эллинской традиции. Литературное восприятие физического мира не было чуждо научному любопытству и стало результатом того же интеллектуального направления, особенно в такой культуре, где литература понималась как риторика: науки были частью философии, а риторика и философия — тесно связаны. Школьная программа не менялась с античных времен, и Пселл, которого даже Глика считал достойным восхищения, подчеркивал свое желание знать все. Таким образом, в принципе наука была причастна этому культурному расцвету конца столетия: Михаил Хониат и Иоанн Апокавк свидетельствуют об этом в своих письмах, говоря о медицине[620]. Астрология сохраняла свое обычное место в курсе математических наук, и