мне приказываешь? Ты, Матвей? Хоть тебя носили мои внутренности, остарегайся, чтобы тебя уста матери не проклинали. Пойдёшь ты и твои сквозь землю, и из хаты пустошь будет… Остерегайся! Слова матери Господь Бог в небесах слушает, не вынуждай ты меня к проклятию.
Матвей отступил на пару шагов, угроза на него явно подействовала. Бормотал невразумительно под носом:
– Наказание Божье с этой женщиной! А пан надо мной милосердия иметь не будет!
– Потому что он ни над кем его не имеет, – прибавила Ханна, – иди, откуда пришёл, я в твою хату не пойду… не хочу… но в свет. Я своё сделала, усадьбы мне уже не нужно.
Говоря это, она отвернулась от него, огляделась, как бы чего-то ища. В кусте под забором лежали сброшенные саквы, она взяла их молча, подняла на спину и в другую сторону потащилась. Матвей остался, смотря и не смея зацеплять матери, вернулся в древню.
Ночь была холодная и тёмная, дорога мокрая. Нищенка, не глядя перед собой, шибко пошла над берегом рва знакомой ей тропинкой, которая вела к Побережу.
У камина в старой усадьбе сидел сам новый наследник, отправив минутой назад Мету, когда во дворе начали лаять собаки. Обычно такой там царил покой, что Шчука, пробуждённый шумом, позвал слугу.
– Иди узнай, на кого собаки лают – всё же не без причины. Или волки бродят, а для них не время, или кто-то чужой.
Через мгновение вернулся слуга.
– Это какая-то бродяга, – сказал он, – по-видимому, та самая нищенка, которую мы видели в «Бабе» у Аарона. Притащилась под забор и легла уставшая.
– Пусть её на фольварк возьмут, – отозвался Шчука. – Понимаешь? Не годится бедного оставлять.
– Евреи говорили, что сумасшедшая…
– Что из того? – произнёс Шчука. – Пусть ей на кухне есть и место дадут. Понимаешь?
Слуга, не смея уже ничего отвечать, вышел, и вскоре лай собак перестал. Шчука дольше, чем обычно, остался у огня. Наконец в усадьбе всё стихло; пели первые петухи, когда он ложился.
Завтрашний день был туманный, когда хозяин вышел на крыльцо поглядеть на коней, приведённых на водопой; от кухни, увидев его, медленно притащилась нищенка, остановилась за колонной на крыльце, уставила глаза и внимательно стала к нему присматриваться.
Он заметил её наконец. Между вчерашней Ханной Гайдуковной и сегодняшней не было ни малейшего сходства, кроме пошарпанных лохмотьев и полотнища, что её покрывало. Стояла спокойная и грустная, нельзя было подумать, что она безумная.
– Слава Иисусу Христу, – отозвалась она потихоньку охрипшим голосом. – Благодарю милосердного пана за ночлег и хлеб. Бог заплатит!
Шчука глядел на неё грустно, молчащий, как бы избегал сближения и разговора. Ханна подошла на несколько шагов, постоянно упорно к нему присматриваясь. Люди ушли. Когда она приближалась к нему, улыбка стянула её уста и она шепнула потихоньку:
– Паничку, хей! Паничку! Вы думаете, что я вас не узнала!
Шчука вздрогнул, оглядываясь вокруг.
– Как бы я вас не узнала, паничку мой! По мне ад прошёл. Каждого года хватило за десяток, я глаза выплакала, у меня разум в голове выгорел… Я Ханна Гайдуковна… Вы не знаете моей судьбы! А, не знаете!
Шчука, который, казалось, долго решался, боролся с собой и боязливо оглядывался вокруг, сказал, как бы смягчённый её скорбной жалобой:
– Выйдете в сени.
Сам первый указал дорогу, огляделся, нищенка поспешно шагала за ним. В сенях никого не было. Он повернулся к старухе, которая, схватив полу его одежды, целовала.
– Как бы я тебя не узнала, добрый панич…
– Но меня тут никто знать не должен, – ответил медленно и изменившемся голосом Шчука. – Придёт, может, время – не теперь, не теперь ещё!
Задержался на минуту и задумался.
– Не нужно обо мне никому говорить… Я вернулся напрасно, может, где люди только то помнят, что тут меня собственный отец наследства лишил и выгнал, – но меня преследовала тоска по борам и лесам, по колыбели, что меня вырастила… Бог дал, что я вернулся на родину…
В его глазах стояли слёзы.
– И так идя, – отозвалсь старуха с выражением одновременно гнева и мстительной радости, – вы сели у него под боком. Выедите ему сердце… Ежели он имеет сердце, этот убийца, что всех погубил! Погубил! – заплакала она со стоном. – Паничку, – говорила она дальше, – сколько лет прошло, как вы ночкой отсюда убегали! Ночка была тёмная, а я по вам плакала, плакала… А что потом было? Вы не знаете. Ваш брат выгнал меня… Меня били и пытали. Старый отец ничего знать не хотел, всё позволял. Как меня посеревшие лохмотья выдали за паробка… Муж бил, люд плевал на меня! Жизнь это была, ой, жизнь!
– Значит, имеете мужа и хату? – спросил Шчука.
– Муж умер, ребёнок остался, которого я ненавижу. Что мне от него? Что мне от хаты? Я в ней сидеть не могу, потому что меня там душит, как кошмар! Я взяла торбы и пошла в свет, ноги обходила, ища смерти, а не нашла её…
И плакала старуха, а Шчука стоял с понурым лицом и слушал, странно взволнованный.
– Бог, видно, меня держит, – говорила она, по-прежнему рыдая, – чтобы я ещё видела, как покорает и отомстит… Я видела, как старик умирал, я слышала под окнами, как скрипки на свадьбе играли и как ксендз над трупами произносил молитвы… и как стонал, когда ему болезнь ломала кости. И встал! Снова ему жить захотелось… На погибель, на погибель…
– Не проклинай, – отозвался Шчука, – помни, что не человеческая вещь проклинать и осуждать, месть – Божье дело, а кто её сам хочет совершить, тот у Бога отбирает и Бог мстительных наказывает. И я терпел от него, а не запятнал уст проклятием.
– Потому что ты добрый был, – добавила нищенка, – паничку мой.
Она медленно вытерла слёзы.
– А я злая была, злая осталась. Мне яду налили в сердце, он готовился в нём всю жизнь.
Немного успокоившись, она начала снова, глядя в глаза Северина:
– Паничку, вы знаете, он о третьей старается! Ездит уже в Мызы! Я была там, хотела предостеречь, не допустили ни к кому! Люди говорят, что девушка кокетничает… Девушка бедная… Ещё ему из одной нужно кровь высосать…
– Тихо, – сказал Шчука, – оставьте в покое; я надеюсь, что из этого ничего не будет. Ездил и я в Мызы, познакомился с женщинами; если спасти можно, спасу.
Нищенка снова в глаза ему уставила взгляд.
– Вы ещё молоды, паничку, хоть на год старше него, – начала она тихо, – вам бы ещё жениться следовало, вам…
Шчука с какой-то неприязнью сделал движение рукой, как бы наказывал молчание.
– Иди, старая, на фольварк, – отозвался он. – Сколько раз захочешь тут отдохнуть и посидеть, дам приказ, чтобы тебя приняли. Тут тебе никто зла не сделает.
Он поглядел на неё с сожалением и вдруг вбежал в покой, убегая от воспоминаний. Гайдуковна стояла на пороге сеней задумчивая, опустила ткань на