испытываю я в этот момент: мне и весело, и грустно, и стыдно немного, и как-то беспечно-радостно…
На розовеющем горизонте мелькает трепещущее облачко, должно быть, летающие рыбки проносятся над самой водой. Редкостной красоты это зрелище — голубовато-серебристые рыбешки на стрельчатых часто-часто вибрирующих крылышках. И видишь, а повернуть трудно…
Стоило отвлечься, и волна уходит. Последние строчки еле-еле складываются:
Бог обделил меня слухом,
голоса тоже нет,
слон наступил мне на ухо,
и это, увы, не секрет…
Мне не нравятся заключительные строки. Я стараюсь найти другой ход — более ироничный и неожиданный, но… ничего не получается. Я даже расстраиваюсь, хотя на черта мне эти "стихи"? Чушь какая-то…
Выручает боцман. Он появляется на баке по какой-то своей надобности, косится на меня. Во мне все сжимается, хотя я прекрасно понимаю, что боцман никак не может догадаться, чем я только что занимался.
Старик останавливается рядом со мной, смотрит куда-то вперед, вздыхает и говорит:
— Вот и кончается океан…
— Тут вода, — возможно безразличнее говорю я, — и там вода. Что же кончается?
Почему-то мое невинное выражение раздражает боцмана, и он ворчит:
— Вода-вода, что значит вода? Из крана кухонного тоже вода течет, и в сортирном бачке — вода играет… По-твоему, все одно?..
— Смотря с какой точки зрения смотреть, — говорю я. — Реки, моря, дожди — все в одном круговороте…
Боцман смотрит на меня подозрительно. В его взгляде мелькает что-то автоинспекторское: "А не выпивши ли ты, голубчик?" И мне делается совестно. Почему, и сам не знаю. Ведь ничего плохого, ничего обидного старику я не сказал. Просто из меня снова лезет вечный дух противоречия, что живет во мне с детства и порой бунтует, постоянно доставляя самые неожиданные неприятности.
Так и в школе бывало — вдруг ни с того ни с сего я возражал учителям, лишь бы возражать, и в институте я задавал нелепые вопросы профессорам, заставляя даже самых терпеливых выходить, что называется, из берегов, а уж в армии я натерпелся от этого "духа"…
— Нет, не кончается океан, — говорю я боцману, — он теперь со мной на всю жизнь, — и, как плохой актер, я прижимаю обе руки к груди, — вот здесь.
Странно, но мой глупо-патетический жест и скверная мелодекламация производят на боцмана вполне благоприятное впечатление. Во всяком случае, он замечает:
— Ишь ты, сморячился, значит!
Я смеюсь. И боцман сразу настораживается, и взгляд его вновь приобретает подозрительный оттенок:
— Или выпил? — осторожно спрашивает старик. В голосе его никакого осуждения, одно любопытство.
Мне хочется сказать старику приятное.
— Вот стою и думаю: если бы мог все бросить и начать снова, пошел бы на флот, ей-богу, пошел бы…
— А что, — говорит боцман, — вполне возможное дело. У нас народу постоянно не хватает. Ты сунься в пароходство, пошлют на курсы — инженер все-таки, пройдешь переквалификацию месяцев за шесть и вполне… Ну, в загранку сразу не пошлют, а так вполне… Возможное дело…
Все-таки я сделал то, чего делать не следовало, — грохнул-таки радиограмму Зое.
И уже через час стал думать: хоть бы она не приезжала в Одессу. Ни ей, ни мне это совершенно ни к чему…
Радисту, ясное дело, наплевать — что я написал на бланке, то он и отстучал, — а я злюсь и не могу смотреть ему в глаза.
Такое уже было со мной. Правда, давно.
Однажды в воскресенье толкались мы с ребятами около городского стадиона, тщетно пытаясь просочиться за ограду. А тут какое-то происшествие случилось — или драка, или облава на билетных спекулянтов, точно не знаю. Но факт остается фактом — всю нашу компанию загребли и вместе с другими, такими же, как и мы, пацанами притащили в милицию.
Пока то да сё, пока разбирались, пожалуй, часа два прошло. Отпустили нас, как говорят, с миром, хотя, на мой взгляд, могли бы и извиниться. Но тогда нам не до извинений было — выскочили и радовались!..
Домой я пришел с опозданием против обещанного, и отец, не любивший никаких опозданий, спросил, где я шлялся так долго. Почему я соврал, не могу понять. Скрывать мне было абсолютно нечего. Но уж как-то так получилось:
— В кино с ребятами задержался. Оказывается, он двухсерийный…
Видно, на моей физиономии мелькнуло при этом что-то не то — очень уж внимательно глянул отец в мою сторону, с подозрением, как мне показалось.
И тогда для "верности" я назвал кинотеатр, в котором мы якобы задержались, и фильм, который будто только что смотрел.
— Понравилась картина? — спросил отец.
— Да как сказать… не очень. Понимаешь, с самого начала можно догадаться, что убил совсем не тот, на которого все думают… И потом… если лицо у человека некрасивое, разве обязательно, чтобы он был плохой?.. — Я плел что-то еще, но отец вроде и не слушал.
Если разобраться, что случилось? Картину я видел на прошлой неделе, а в этот день ходил не в кино, а на стадион… задержали нас по ошибке… и отпустили…
И все-таки я все время испытывал чувство неприятного беспокойства, легкой, неисчезающей тревоги.
А когда ложился спать, увидел на подушке газету с репертуаром городских кинотеатров. Предчувствуя недоброе, взял газету в руки, скользнул по таблице взглядом и увидел — все сеансы, начинавшиеся от 18.00 до 19.30, подчеркнуты красными чернилами… ни на одном "мой" фильм не шел.
Мне сделалось совсем тошно, и я потащился в кухню, где отец в это время возился с какими-то железками. (Он часто мастерил всякие мелочи для дома и особенно охотно ремонтировал старые замки.)
Отец даже не взглянул на меня, когда я вошел в кухню.
— Батя, — сказал я… — а что говорить дальше, никак не мог сообразить.
Отец пилил в маленьких тисочках и посвистывал.
— Значит, такое дело, батя…
— Очень простое дело, — неожиданно отозвался отец, — врать не надо, и тогда ничего запоминать не придется. Вот и все…
— Понимаешь, батя, так вышло… я, вообще-то, не хотел ничего такого, понимаешь…
— Понимаю. Врать не надо!
— Прости, батя, так уж вышло.
— Спать иди. Поздно.
И все.
Испытывая какую-то отвратительную пустоту во всем теле, я пошел спать. Спорить с отцом было бесполезно, возражать нечего.
С неделю, наверное, после этого я боялся смотреть отцу в глаза, хотя он ни полусловом не попрекнул меня больше.
Изо всех мыслимых земных грехов отец считал самым унижающим человека вранье. И никаких градаций или степеней лжи не признавал. Большое вранье или мелкая брехня — для него значение не имело. Или человек всегда