Она показала ему разорванный подол платья, но Анри сидел слишком далеко и не разглядел, о чем она говорит.
— А моя лодыжка… Распухла, нет? Я упала. Ты отремонтировал стену?
— Четыре года назад я в некоторых местах установил решетку — именно там ты и пролезла.
— Угу, я сдвинула несколько камней, надо бы их снова заделать. Вот оттуда я и навернулась.
— Я очень огорчен, Матильда.
— Так распухла или нет?
— Разве что чуть-чуть, мне отсюда не очень хорошо видно.
Оба знали цену и вес каждого сказанного сейчас слова. Анри был крайне заинтересован в том, чтобы они разговаривали, чтобы время шло и дало ему возможность разглядеть возможный выход. К счастью, Матильда сама разбила лед, хотя командиру не слишком нравился ее странный голос, сдержанный и напряженный, ее преувеличенная артикуляция и слова, которые она сейчас бросала ему, как будто уже совсем пришла в себя:
— Скажи, Анри, ты что, всерьез принимаешь меня за дуру?
По правде говоря, их беседа только что приобрела оборот совсем не в пользу Анри. Тогда он поудобнее устроился в кресле, сложил руки на коленях и повел себя так, как если бы его взгляд вовсе не был прикован к направленному в его сторону стволу сорок четвертого калибра.
— Да, Анри, ты принимаешь меня за дуру, — повторила Матильда, словно разговаривала сама с собой и адресовала этот упрек скорей судьбе, нежели своему старинному другу.
Теперь, когда самое трудное было позади, когда Матильде удалось беспрепятственно встретиться с Анри, она ощущала что-то вроде головокружения. Предметы, слова, образы завертелись у нее в голове.
Она обрывками вспоминала все, что ей хотелось сказать Анри, дорогому Анри, но все немного путалось — упреки, ласковые слова, признания, воспоминания, откровения. Ей никак не удавалось отвязаться от решительной фразы, о которой она уже жалела, потому что произнесла ее в гневе и раздражении, да вдобавок она очень устала:
— Если честно, могу тебе сказать, что этот твой головорез в сарае — полный бездарь!
Анри нахмурился.
— А эти твои нити через всю террасу! Ну правда, Анри, ты действительно считаешь меня недотепой!
Ей показалось, что с их последней встречи он изменился. Нет, это я изменилась, сказала она себе, и ее накрыли усталость и скука. Она больше ничего не хотела — или нет, она, скорее, хотела бы, чтобы всего этого никогда не было, чтобы все стало, как прежде, и даже еще раньше, когда она была просто маленькой девочкой, которая играла в мальчишеские игры.
Анри смутно напоминал ей отца, доктора Гаше. Достигнув некоторого возраста, все мужчины определенного социального класса становятся более или менее похожи, и поэтому Матильда почти позабыла о пистолете, который по-прежнему держала в руке. С сильно сжавшимся сердцем она произнесла: «Анри», — и губы у нее дрожали.
— Ну что ты, Матильда, я испытываю к тебе большое почтение, ты это прекрасно знаешь…
Он сказал это очень аккуратно, как можно спокойнее. Разговаривать, конечно, надо, но не надо говорить что попало. Он не был уверен, что Матильда его услышала. И был прав, потому что Матильда витала в облаках — вспоминала райские уголки, о которых мечтала, уголки, где она будет жить вместе с Анри. Он не шевелился, ничего не говорил, просто смотрел на нее, как на ребенка, от которого ждут извинений или объяснений. Чем дольше он ее разглядывал, тем больше напоминал ей отца. Тот тоже был из породы властных и уверенных в себе мужчин. Признаться, он всегда был таким — авторитарным, невыносимым. Бедный Анри. По ассоциации перед ее глазами всплыл образ заправщика. Все они такие, взаимозаменяемые, все они воры. Тот, что теперь прямо, как само правосудие, сидит перед ней в своем вольтеровском кресле, тоже вор: он ворует жизни, а она, Матильда, пытается защитить свою в этом безумном мире, в этом царстве ненужного.
Анри со спокойным нетерпением ждал, когда Матильда скажет что-то новое, что даст ему возможность завладеть разговором, запустит безумный поток ее слов, — этого он желал всей душой, потому что только на этом держалась теперь его жизнь. Но Матильда смотрела на него и ничего не говорила. Хотя ее лицо оставалось в полумраке, Анри прекрасно понимал, что в голову ей сейчас приходит много чего. Действительно, самые разные образы теснились в сознании этой грузной и опасной женщины; она непреодолимо возвращалась к трюизму, который гласит, что перед глазами утопленников за долю секунды проходит вся их жизнь. Перед калейдоскопом своего существования она растерялась и в этот момент могла бы поклясться, что это Анри сейчас заставит ее умереть, что он сейчас снова, в очередной раз, все решит за нее.
А Анри думал, что молчание слишком уж затянулось. На какой-то миг оно стало его союзником, но если позволить Матильде утратить связь с реальностью, молчание превратится в его врага.
— Скажи, Матильда…
Она смотрела на него, словно в пустоту.
— Скажи мне…
— Что?
— Я часто спрашивал себя… Как на самом деле умер доктор Перрен?
Вопрос показался Матильде неуместным.
— Какое это имеет значение?
— Никакого. Но я часто задавался этим вопросом… Чем он болел?
— Мы так и не поняли, Анри. Врачей — ты и сам прекрасно знаешь — всегда лечат хуже всех.
— А диагноз поставили?
— Сказали: «Болезнь». Он не захотел проходить тщательное обследование. Он был фаталистом, бедняга Реймон. А я, как ты понимаешь, делала все, что в моих силах. Готовила ему супы, заваривала ромашку, сбивала гоголь-моголь, но это оказалось ни к чему. Он ушел довольно быстро, на самом деле, всего несколько недель, и — бац! — Реймон уже умер. Кстати, а почему ты спрашиваешь?
— Да так. Я просто задумался… Он ведь был еще молодым…
— А вот это, Анри, вообще ни о чем не говорит. Твоему головорезу, который залез в сарай, было сколько — лет пятьдесят? Вот тебе лишнее подтверждение.
— Согласен.
Анри хотел продолжить, но взгляд Матильды уже обратился куда-то далеко. Разговор вернул ее к доктору Перрену. Она принялась перематывать всю историю на начало. Муж предстал перед ней таким, каким был после помолвки, потом дом, дочь, война, Анри и ее отец, затем, странным образом, тот день, когда мать задала Матильде трепку за то, что она стащила валявшуюся на буфете монетку, и взрыв поезда с боеприпасами на вокзале в Лиможе, с языками красного пламени и черным дымом, и ее нелепое положение, когда Симон стоя занимался с ней любовью в аттенвильском лесу, и обезглавленный труп Людо, тяжело падающий в могилу. Матильда утирает лицо залитой кровью рукой, бледный, как привидение, немецкий солдат, его тестикулы присоединяются в ведре к первым пяти пальцам, она чувствует себя очень спокойной, как бы это сказать, удовлетворенной, забавно так думать. Вся в своих мыслях, она не заметила, что оружие у нее в руке весит целые тонны и уже направлено вниз, что не ускользнуло от внимания командира. Матильда опомнилась, но не окончательно освободилась от мыслей, кишащих у нее в голове и теснящихся в ее сознании, эта живая память… Анри по-прежнему сидел не шелохнувшись, и так, в полном молчании, могла бы пройти ночь. Теперь Матильда видела могилу Реймона и вспоминала одеколон того чинуши, молодого супрефекта, который произнес такую никудышную и скучную речь. Она вновь ощутила невероятную свободу и облегчение, которые испытала, когда выстрелила в того типа, свою первую цель, мужчину в пальто, похожего на провинциального нотариуса, он был осведомителем у нацистов, и вспомнила тот день, когда поехала в Швейцарию, чтобы открыть счет в Центральном кредитном банке в Женеве[23] (да-да, в Женеве!), большой салон с паласом, а Анри по-прежнему молчит. Он надеется, что Матильда наконец скажет хоть слово, что угодно, лишь бы она заговорила. Молчание так давит, а картинки в фильме Матильды сменяются с такой быстротой, котенок ее родителей, маленький полосатик, упавший в колодец, и это именно то, что сейчас происходит с ней, она тоже падает в колодец, она падает, а Анри — вот он, перед ней, и он единственный, последний, кто еще может что-нибудь для нее сделать, и тогда она зовет на помощь: «Анри!» — еще немного, и она расплачется, так ей необходима его помощь, она в отчаянии тянет к нему руки, но он ничего не говорит.