такое?
— Ничего, — сказала я, закрывая глаза, — просто мне холодно, мне ужасно холодно. Я не буду есть, мне ничего не нужно, я просто хочу согреться.
— Ты сказала, у тебя болит все тело? — спросила Ира резко, и какое-то неприятное напряжение в ее голосе на мгновение выдернуло меня из равнодушного, сонного забытья, уже начинавшего накрывать меня непроницаемым глухим колпаком, словно я забыла о чем-то и вот-вот вспомню, я с усилием открыла глаза — комната расплывалась и дрожала — и увидела Сережу, поднявшегося со своего места, Мишку с кружкой горячего чая в руках, направляющегося ко мне, а за ними — искаженное страхом Ирино лицо, бледный восклицательный знак, который немедленно швырнул меня на ноги — в один миг, так, что закружилась голова, словно кто-то оглушительно рявкнул мне в ухо; с грохотом обрушился стоявший возле печки стул, который я задела локтем.
— Не подходи ко мне! — крикнула я Мишке, и он сразу остановился как вкопанный — так резко, что немного чая выплеснулось из доверху налитой кружки и увесистой каплей шлепнулось на пол; он ничего еще не понял, так же, как и Сережа, не успевший пока сделать ни шагу, с застывшим, озадаченным выражением. — Не подходите ко мне, — повторила я и прижала обе руки ко рту, и начала отступать назад — до тех пор, пока не уперлась спиной в стену, и все это время я видела только Иру, одной рукой прижимающую к лицу полотенце, а второй — закрывающую лицо сидящего рядом с ней мальчика.
* * *
В крошечной каморке с буржуйкой было пыльно и темно — свет с трудом проникал сквозь щели между досками, которыми были заколочены окна снаружи; не было ни лампы, ни свечи. В самом углу, под окном, стояла узкая кровать со скомканным Наташиным спальным мешком, а на полу все еще лежала распахнутая спортивная сумка со сложенной стопками одеждой, об которую я споткнулась, отступая из центральной комнаты — спиной, с прижатыми ко рту руками, задержав дыхание, словно даже воздух, который я выдыхала, был ядовит и опасен для остальных. Единственным достоинством этой маленькой захламленной комнаты была крепкая, металлическая задвижка на двери, прикрученная к косяку четырьмя толстыми шурупами — деревянная дверь рассохлась, перекосилась, и даже плотно закрыть ее было почти невозможно, не говоря уже о том, чтобы защелкнуть эту чертову задвижку, я сломала ноготь и содрала кожу с пальцев, но в конце концов сделала и то и другое и только потом почувствовала, как остатки сил покидают меня, уходят, словно воздух из проколотой покрышки, и не смогла сделать больше ни одного шага, и опустилась на пол прямо на пороге. В ту же минуту ручка двери шевельнулась.
— Открой, Анька, — тихо сказал Сережа из-за двери, — не сходи с ума.
Я не ответила — не потому, что не хотела, просто для того, чтобы произнести хотя бы слово, нужно было бы сейчас поднять голову, вытолкнуть воздух из легких, слава богу, здесь тепло, буржуйка уже погасла, но еще не остыла, надо сделать над собой усилие и добраться до кровати, до нее шагов пять, не больше, это не может быть так уж сложно, я просто посижу здесь немного, а потом попробую сделать это — мне ведь вовсе не обязательно вставать, я могу доползти до нее на четвереньках, а потом подтянуться на руках — и лечь наконец; главное, не ложиться здесь, на полу возле двери, потому что если я сейчас лягу, я точно уже не смогу подняться. За дверью что-то происходило, но голоса доносились до меня словно через толстое ватное одеяло, и какое-то время они были просто набором бессмысленных звуков, и только потом, постепенно, с задержкой всплывало значение отдельных слов:
— Откройте дверь. Надо проветрить — быстро! Антон, иди сюда, надевай куртку. — Это Ира.
— Это невозможно, мы все время были вместе. — это Сережа.
— Что у вас тут за крики? Что случилось? — Это Андрей.
— Собирайте вещи, здесь нельзя оставаться. — Снова Ира.
— Наши вещи там, в комнате! — Это Наташа.
Они говорили и говорили, все разом, и слова, которые они произносили, постепенно смешались, переплелись, превратились в ровный, непрерывный гул. Маленькой я очень любила, зажмурившись и задержав дыхание, опустить голову под воду, кончики пальцев ног упираются в бортик ванной, мама идет по коридору из кухни — десять шагов, раз, два, три, четыре, из-под воды шаги почему-то слышны лучше, девять, десять — и вот она уже здесь. Анюта, ты опять ныряешь, вставай, пора мыть голову, сквозь воду мамин голос звучит глухо, невнятно, под водой спокойно и тепло, но заканчивается воздух, и надо выныривать. Надо выныривать.
Наверное, я заснула — ненадолго, на несколько минут, а может быть, на полчаса — когда я открыла глаза в следующий раз, за дверью уже стояла полная тишина. Что-то изменилось — я даже не сразу поняла, что именно: комната была теперь залита светом — ярким, белым и слепящим — кто-то убрал доски, которыми было заколочено окно, и я удивилась тому, какое оно, оказывается, большое — теперь отчетливо видно было каждую трещину в деревянных половицах, кучки мусора по углам, ободранные оконные рамы и подоконники с оставшимися с лета заснувшими мухами, щепки и золу на полу перед буржуйкой, выцветший полосатый матрас на кровати — все так же сидя на полу возле двери, я неторопливо и тщательно рассматривала комнату, в которой оказалась; теперь, когда дверь была надежно заперта, страха больше не было — почти равнодушно я подумала о том, что скорее всего именно в этой крошечной, чужой комнате, с дурацким отрывным календарем на стене, время на котором остановилось девятнадцатого сентября, я умру.
Ни разу за эти несколько последних, страшных недель, прошедших с момента, когда закрыли город, когда я узнала о том, что мамы больше нет, когда мы смотрели телевизионные репортажи об опустевших, умирающих городах, и потом, когда мы проезжали мимо них на самом деле и видели людей, везущих на санках своих мертвых по засыпанным снегом улицам, под размеренный, далеко разносящийся в неподвижном морозном воздухе металлический звон; и даже потом, во время встречи с мрачными людьми в ржавых овчинных тулупах на безлюдной лесной дороге — ни разу за все это время мне не пришло в голову что я — именно я, я лично —