от него избавиться, избавиться во что бы то ни стало… Пожалуй, она могла бы спрятать его в сумочку, а на следующий день продать ювелиру. Нет, только не это… Денег она не смогла бы взять. Так объясняла она свой поступок, но это объяснение не совсем ее удовлетворяло.
Торбэй знал лучше, чем знала она. В душе его, на грани подсознательного, зажжен был желтый ослепительный огонь, словно костер, пылающий в черной ночи… Ощущения подсознательные выплывали на поверхность сознания. Временами языки ослепительного костра взметались ввысь… И в зареве костра обнажались для него скрытые мотивы человеческих поступков. О людях он знал самые удивительные, невероятные вещи. Знал то, чего они сами о себе не знали. Он понял, что, выбрасывая кольцо, она совершила брачную церемонию; кольцо было ее прошлым. При этой мысли Торбэй улыбнулся. Ее поступок имел глубокий смысл. У бедной девушки не было ни одной из тех добродетелей, которым придают значение мужчины, и потому она пожертвовала самой ценной своей вещью.
Все это Торбэй прекрасно понимал, и когда кольцо упало на тротуар, он почувствовал, как смыкаются стены тюрьмы. Он обрадовался тюрьме… рад был в нее вернуться… Но в то время он не подозревал, как прочны эти стены. Тогда он потянулся через стол и погладил ее руку.
– Красивая ручка, сказал он, и эти два слова заставили ее затрепетать.
4
В ту ночь, в непроглядной темноте они лежали вместе в постели, в ее комнате. Он обнимал ее за талию и думал, что она спит, но сам не мог заснуть – ее волосы щекотали ему лицо. Так он лежал и думал.
– Какой я дурак! – неожиданно пробормотал он вполголоса.
Она не спала и спокойно отозвалась:
– Знаю, что ты дурак. Я тоже глупа, но с сожалением отмечаю, что ты еще глупее…
Она лежала, повернувшись к нему спиной; он обнимал ее за талию, держал ее руку в своей, прядь ее волос касалась его лица, но, казалось, он не сознавал ее присутствия, а скорее ощущал его. Ее голос собирал слова в темноте и рассыпал их. Словно говорила сама темнота.
– Лекции… я… я… лекции… – запинаясь, выговорил он и умолк.
– Ты не должен читать лекции, – сказала она. – Больше ты не будешь читать.
– Я не могу… не могу… я умру… проклятые лекции…
Он говорил, как человек, страдающий от физической боли, или как капризный ребенок, который упрямится и не хочет связно строить фразы.
– Ну, так не читай, – решительно сказала Джин.
– Я рад, что ты со мной соглашаешься. Я боялся, как бы ты не решила, что я должен продолжать.
Он замолчал и через секунду начал снова:
– Ведь я заключил контракт. Пожалуй, они могут меня заставить.
– Нет, не могут, – ответила она.
Она почувствовала, что горячие слезы закапали на ее плечо. Сейчас он превратился в ребенка; маленький, обиженный, он плакал от жалости к самому себе.
Турне проходило блестяще импресарио даже не рассчитывал на такой успех. Они разъезжали уже две недели, и Торбэй собирал большую аудиторию. Публика хотела поглядеть на человека, который, сидя в тюрьме, написал прекрасный роман. Ей не было дела до того, что говорил Торбэй. Слушатели горели желанием взглянуть на него и получить его автограф. На лекции они являлись с его книгами подмышкой, а в кармане торчала автоматическая ручка. Импресарио умел создать рекламу. Торбэя он рекламировал, как «человека, который выкарабкался из ямы». Однажды Торбэй случайно увидел эту афишу и немедленно напился так, что не в состоянии был читать лекцию. Сидя в артистической, он снова и снова повторял в ответ на мольбы импресарио:
«Черт бы побрал вас с вашей проклятой ямой… Черт бы побрал вас с вашей проклятой ямой…»
После этого пришлось переделать афишу. Теперь импресарио изобразил Торбэя, как человека «вырвавшегося из сердца тьмы»… Эта поэтическая реклама свалила романиста с ног и на целый день уложила его в постель: Торбэй наотрез отказался встать и не принимал пищи. Снова пришлось вносить изменения. Тогда импресарио состряпал заметку, в которой давал понять, что «романам Торбэя свойственна легкость стиля и тонкость психологического анализа, характерная для Диккенса, а также та острота, что пленяет нас в Флобере». Далее он писал, что несомненно настанет день, когда Торбэй «создаст великий американский роман».
Эрнест увидел эту заметку лишь после того, как она появилась в газете. Отложив газету в сторону, он опустил голову на мраморную доску стола и заплакал. Затем верх одержало презрительное негодование, и Торбэй бросился разыскивать импресарио. Вернее – торжественно проследовал в его номер. Войдя в комнату, он спросил, кто написал эту заметку. Импресарио?
– О, да… да, ответил импресарио.
– Ну так получайте, – сказал Торбэй и ударил его по физиономии.
Эрнест был бледен и дрожал. Он думал, что противник набросится на него с кулаками, и стоял неподвижно. Он ликовал, предвкушая драку. Но импресарио, раздосадованный, сказал только:
– Полно, Эрнест, бросьте эти глупости! Если вам опять придет в голову драться, я вас разложу и высеку.
С тех пор Торбэй стал презирать импресарио. Ночью, лежа в постели, он забавлялся тем, что выдумывал о нем всякие небылицы. Сочинял истории, в которых импресарио выставлялся в дурацком виде.
Люди, которые приходили поглазеть на человека, побывавшего в тюрьме, сами сидели в тюрьмах. Правда, лишь очень немногие из них знали тюрьму из камня и железа, но ведь есть и другие тюрьмы! Они не знали, что сидят в тюрьме, ибо имели представление только о каменных тюрьмах. После лекции Торбэй пожимал руки слушателям. Импресарио сказал ему, что они ждут этого рукопожатия: на публику Торбэй производил прекрасное впечатление. Говорили, что он похож на молодого английского лорда. Манеры у него были изысканные, и никто бы не предположил, что он сидел в тюремной камере.
Импресарио прекрасно его изучил и знал, что Торбэй может быть вежливым и любезным в продолжение пятнадцати минут, не больше, и по истечении четверти часа, отданного рукопожатиям, спешил его увести. И тем не менее странные враждебные чувства прокрадывались в сердце Торбэя… Через несколько дней после лекции он мог с холодной ненавистью говорить о каком-нибудь человеке, которого видел только одну секунду. Через две недели ему смертельно надоели турне, импресарио, репортеры, ужины, семейные дома, литературные клубы, чек, который вручался ему после каждой лекции…
В чернильной тьме он шептал в затылок Джин:
– Как я рад, что встретил тебя в отеле!
– Я тоже, отозвалась она. – Боже! Я бы умерла, если бы ты не пришел.
– Да…
– Но я знала, что когда-нибудь ты придешь. Я не знала, кто ты, но знала, что придешь… Сколько у тебя денег?
– Не знаю, – ответил Торбэй. Должно быть, около трех тысяч долларов. У меня ничего не было, когда я отправился в это турне, но теперь я прочел восемь лекций, за каждую мне платят четыреста долларов… Тебе нужны деньги? Возьми, если хочешь.
– Мне не нужно, – сказала Джин. У меня есть семьсот долларов… Ты знаешь, я еду с тобой.
– Да?.. Я рад.
– Как, разве ты не знал, что я еду? – удивилась она.
– Я… я так и предполагал, но не знал.
– А ты хочешь, чтобы я поехала?
Он крепче ее обнял и притянул к себе.
– Ты знаешь, что хочу.
– А ты не будешь чувствовать ко мне презрения…потому что меня содержали мужчины? – спросила она испуганным шепотом.
– Мне это понравилось, сказал он. – Я был этим взволнован… возбужден…
– Чeм возбужден?
Эти слова она выговорила нетвердо, словно голос блуждал где-то в тумане.
– Э… гм… ну, этим… этой твоею опытностью… Ты мне все должна рассказать об этих мужчинах. О каждом из них. Не теперь… потом. Что они говорили и делали…
Она неожиданно повернулась, и он знал, что теперь она пристально смотрит ему в лицо, хотя друг друга они не видели.
– В тебе есть что-то, чего я не знаю, – сказала она.
– Очень многого ты не знаешь… Я еще не успел тебе рассказать обо всем, что было в моей жизни..
– Да,