Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 67
вместе с ним и все общество. Ни для кого не секрет, что ничем подобным художественный текст не отличается и что наивным прекраснодушием будет ожидать от него такого эффекта, как, впрочем, и отрицать, что что-то здесь все-таки происходит. Влечение субъекта действительно оказывается инвестировано в чтение иным образом, нежели на уровне пола и означающего его органа. Отсюда проистекают надежды на фантазию читающего и запускающее ее воображение, в том числе «политическое», которое долгое время превозносили философы социально-критического направления.
Вместе с тем предмет фантазматического интереса субъекта к тексту, вопреки большой литературной утопии модерна, с инстанцией желания напрямую не сообщается и отвечает именно влечению, для которого служит переходным объектом. Будучи причиной чтения, сам этот жгучий интерес нигде в дальнейшем не сопрягается с тем, что субъект может вычитать из книги, когда вслед за школьной образовательной практикой обучается относиться к ней как к скрижалям, заслуживающим трепетного внимания независимо от того, насколько ему по сердцу то, что там написано.
Помимо этого, школьная педагогика не только довольно жестко отучает субъекта обращаться с книгой описанным выше инфантильным, но единственно соответствующим истине влечения образом. Она также отсекает или, по крайней мере, стремится отсечь еще одного участника «литературной сексуации» – того, чье существование, а значит, и вмешательство в отношения между субъектом и объектом влечения к книге, читатель вынужден терпеть; того, кто претендует на статус причины возникновения текста, – так называемого автора.
В эпоху, наступившую после заката модернистской литературной критики, любая отсылка к роли автора вызывает взрыв негодования, поскольку эта роль в силу культурной привычки прочно ассоциируется со стилем, индивидуальными особенностями письма и прочим психологическим балластом, который литературоведение долгое время вынужденно полагало своим предметом. Сформировавшаяся под влиянием подобного представления культура, сегодня почти исчезнувшая, вменяла читателю роль ценителя, способного наслаждаться особенностями письма, незаурядностью выразительных средств и стилистическими тонкостями. Подобное «наслаждение текстом», таким образом, ограничивает чтение чисто культуралистской перспективой, от которой современный критик отказывается в пользу признания текста инстанцией ангажемента того или иного типа. При этом и в тех и в других воззрениях на процедуру чтения замалчивается, что подлинное любопытство читателя вызывают вещи, прямого отношения ни к смыслу, ни к тексту не имеющие и связанные прежде всего с самим специфическим положением субъекта письма.
В этом положении, если отбросить его психологический извод, нет и следа той заносчивости, которую сторонники тотальной эмансипации высказывания подозревают за автором любой публикации, требуя от него поступиться своей ролью. С одной стороны, подозрение это не вовсе беспочвенно, так как связано с фрейдовским пониманием литературного произведения как анального объекта, сброшенного на публику, производитель которого после совершенного им отправления победно ретируется.
Отголоски этой новой философии искусства, родившейся из фрейдовской интерпретации, до сих пор поддерживают в публике внутреннюю паранойю по поводу предположительной авторской безнаказанности. С другой стороны, если за созданием произведения скрывается нечто с авторской стороны непристойное, то литературная форма служит ему прикрытием, своего рода оправданием заведомой бесцеремонности, с которой творец привлекает внимание к своему продукту.
Но если кто-то – истинный художник, тогда он имеет в своем распоряжении больше. Во-первых, он умеет так обработать свои грезы, что они теряют все слишком личное, отталкивающее постороннего, и становятся доступными для наслаждения других. Он умеет также настолько смягчить их, что нелегко догадаться об их происхождении из запретных источников. Далее, он обладает таинственной способностью придавать определенному материалу форму, пока тот не станет верным отображением его фантастического представления, и затем он умеет связать с этим изображением своей бессознательной фантазии получение такого большого наслаждения, что благодаря этому вытеснения, по крайней мере временно, преодолеваются и устраняются. Если он все это может совершить, то дает и другим возможность снова черпать утешение и облегчение из источников наслаждения их собственного бессознательного, ставших недоступными, получая их благодарность и восхищение и достигая благодаря своей фантазии того, что сначала имел только в фантазии: почести, власть и любовь женщин[57].
Рассуждение это поначалу кажется всего лишь софизмом, ловкостью рук, сводящей несводимое и описывающей благоприятный исход такого соединения. Однако Фрейд упорствовал в подобном решении, по-видимому, предполагал, что оно может описывать судьбу и его собственных текстов. Речь в любом случае идет о мифотворчестве, продолжающем фантазм художника, которому предоставляется возможность изящно ускользнуть от излишнего внимания публики, оставив себе наслаждение. Создается впечатление, что Фрейд идет здесь на своего рода компромисс, уступая этому фантазму. Произведение, исторгаемое в публичное поле в виде соблазнительного экскремента, уподобляется деньгам, бросаемым в толпу, чтобы купить ее признательность.
Такая интерпретация несомненно затрагивает нечто реальное, но она не способна в полной мере психоаналитически описать функцию литературы, связанную с сопряжением наслаждения и знания, то есть с сексуацией, которой в области чтения присуща особая «невротическая» фаза. Последняя наступает в момент, когда получаемое образование пресекает инфантильное использование текста в качестве материала для наслаждения, извлекаемого из означающего элемента, и налагает на чтение процедурные ограничения, требующие вчитываться в знание, которое в тексте содержится.
Исследование «невротической фазы» чтения затруднено тем, что при сохраняющейся неопределенности его целей чтение в современную эпоху возведено в абсолютный культ, не уступая в этом отношении труду. Известные слова из 17-го семинара Лакана «не работать вообще – такое просто исключено»[58] вполне к чтению применимы. Невзирая на отсутствие явного биополитического принуждения в этой области, обязательность чтения гораздо сложнее оспорить в сравнении, скажем, с ежедневным посещением службы. Запойное чтение за относительно короткий исторический период стало настолько повсеместным, что субъект перестает видеть в нем что-то необычное. Он вынужден не просто полагать его естественным продолжением опыта, но и связывать его практику с пользой и развитием в самом общем смысле.
В результате субъект покоряется этой универсальности и в то же время подспудно вырабатывает дополнительное, не предусмотренное школой отношение к тексту, извлекая из него следы авторского требования, чье желание оказалось текстом перекрыто, заслонено. Читать в этой фазе – значит воспринимать неудачу Другого высказаться иначе, что среди прочего неизбежно превращает чтение в практику гадания, наиболее полно воплощенную в институте литературной критики, которая продолжает дело, начатое образованием. Вместе с тем существование этой критики, сконцентрированной на вопросе о том, нельзя ли было написать лучше, целиком подчинено задаче избежать вопроса: вместо чего данный текст был написан и какое иное побуждение он собой заместил?
Возникающая здесь двусмысленность порождает трудности в восприятии отдельных замечаний Лакана, без верного интонирования которых все его учение толкуется превратно. Так, исходящая от анализа критика института науки, к примеру, практически не встречает возмущения в среде интеллектуалов, что на деле не слишком
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 67