– А что они в полу искали, Парамоновну? – с недоумением полюбопытствовала мать.
– Думали, может, хоть записку какую оставила. А как нашли, сразу поняли, надо было старуху объявить душевнобольной, да и взять на себя опекунство. Ты, Малина, рублевки подбери, а я посоветуюсь, кому их показать. Может, если докажем, что не в себе была, дом Ваське с сестрой отойдет. Все-таки он жизнь там прожил, а теперь что, отдать? Этой городской? Ты это, ты мне рассказала, так и другому расскажи, ладно? – попросил он заискивающе.
– Ну, не дело говоришь, Медвежонок. Документы они искали, а не записку. С чего Парамоновне записки писать? Она, поди, и писать-то не умела! А как поняли, что не свалилось богатство, забегали, засуетились, – возмущенно отозвалась мать. – Передавили бы друг друга, да все одно, ворон ворону глаз не выклюнет. Чего бы не происходило, все время старался помогать, а она хоть разок улыбнулась? Два года в деревне живем, а я только и слышу от людей, сватья твоя то, сватья твоя се – выговаривают, будто удержать могу. Ну, ладно, помогу еще раз, но в последний! Помолилась бы на нее, да не надо ей это…
Мать тяжело поднялась.
– Малина, ты сама ей и скажи. Сегодня и скажи! Я гостинцы прикупил на привозе, тяжело было донести, а Васька с Валентиной рядом живут. Оставил. А как зашел, у них гости, приглашать начали нас с тобой. Ну, я вроде как в ответ пригласил. Родня как-никак. Согласились. Сказали, вечером придут. Новоселье я им обещал. Так что Васька с Валентиной, может, не одни будут, гости их тоже собирались. Не побрезгуют, чай, нашим деревенским.
Мать лишь недовольно покачала головой.
– Тогда соседок позову. Новоселье, так новоселье. Да как-то неправильно это, не так новоселье справляют.
– Неладное, Малина, задумала, соседи нам ни к чему, – осадил ее отец. – Они ж друг друга на дух не переносят. Люди путевые, из города, а эти что?! Напьются, скандалить начнут. Опозоримся. Городские не больно деревенских жалуют. И есть за что.
– Ну, хорошо, – согласилась мать. – Собирать что ли на стол?
– Собери, собери! Честь по чести. Корову я подою и в магазин схожу.
Мать покачала головой и пошла готовить угощение. Манька успокоилась: гроза миновала. Через час мать вышла во двор. Отец поставил на крыльцо полный подойник, налив молока в собачью миску до краев.
– Если придут, постарайся не с ходу уму разуму Валентину учить… Она перед Васькиной сестрой, вроде как ты перед нею. Не надо сор из избы выносить, что люди подумают? Сами разберутся. Ну, так я пошел? Чего купить?
– Иди уж, – согласно кивнула мать, передав отцу приготовленную записку и деньги.
И вдруг Манька услышала голос, который был отчасти ей знаком по прожитой в животе матери жизни.
– Сходил уже! Мы все принесли с собой. Твоя краля не сподобится людей уважить!
В калитку входили четверо. Женщина невысокого роста, с заколотыми в пучок жиденькими желтыми волосами, со странным взглядом – будто протягивала конфетку и произносила хвалебные речи, следом двое мужчин. Оба иногда заходили к отцу, помогали собрать крышу на доме.
– А где?.. – отец неопределенно кивнул.
– Что, Миха, понравились гости наши? – женщина засмеялась. Остальные подхватили.
Манька почувствовала, как прихлынула кровь, и стало горячо. Мать промолчала, но слова ее глубоко ранили.
– Придут, придут! Ну что, хозяюшка, принимай дорогих гостей! – женщина продолжала смеяться, но что-то недоброе таилось в уголках ее глаз.
Манька заворочалась, стараясь предупредить мать, но мать лишь положила руку на живот, и повела пришедших в дом.
За стол сели с порога.
На столе, среди салатов и выпечки, сразу появились вино и водка. Мать долго отказывалась выпить. Манька чувствовала, как переполняет мать неприязнь к гостям. Но она молчала, стараясь казаться приветливой.
– Она брезгует нашей компанией? Как ты с ней живешь?.. – спросила женщина отца и обратилась к матери. – Миха тебе достался – золото, а не мужик. И не надо на меня волком смотреть. Я сто рублей не вернула? Если задолжала, скажи. Ты у меня брата отняла, а я сижу, за дом радуюсь. Если человеком меня считаешь, на, выпей! Миха, прости Господи, где ты ее такую взял? Среди своих не нашел? Скажи ты ей… Честное слово, неудобно, я уж пойду тогда… – женщина нехотя поднялась. – Вот ведь, дожили мы с тобой, будто чужие. Если эту рюмку не выпьет, я к тебе больше не зайду.
Женщина встала, обиженно надув губы, глядя на мать в упор, протянув ей рюмку.
Отец недовольно поморщился.
– За дом, Малина! Маленько. Разрешаю же, выпей. Не обижай гостей, – попросил он, потянув женщину за пояс, усаживая.
Мать взяла рюмку со стола.
– Из моих рук брезгуешь? – женщина продолжала протягивать матери рюмку.
– Малина, прошу… – отец смотрел то на женщину, то на мать.
– Пусть выпьет, пусть, не чужие, – наперебой принялись уговаривать мать двое мужчин, изрядно захмелевшие.
Мать поставила свою рюмку на стол, приняла из рук женщины.
– Ладно, Михаил. Давай, за нас, за дом… – голос прозвучал мягко.
Мать улыбнулась, выпив рюмку до дна.
И Манька поплыла. Голова закружилась. В животе матери стало темно. Тело – чужое. В большом огромном доме, с чужими людьми, она осталась одна. Мать, наклонившись в бок, потеряла с ней связь, а отец застыл, как изваянный из каменной пыли, серый, с открытыми немигающими глазами и наблюдающий безмолвно, как Маньку и мать укладывают на принесенную со двора лавку, подставляя под лицо большое зеркало, снятое со стены. Издалека, глухо и победно долетал голос женщины и смех расслабившихся мужчин. Настроение у всех было веселое, но она уловила в этом веселье злорадное ликование.
– Я никому ничего не должна, пущай живет, она мне сполна заплатит! Я знаю, чем эту суку взять!
– Хо-хо-хо, теперь нашим стает и прииск, и дом этот… Смело ты: «из моих рук брезгуешь?!»… Я думал, не возьмет уже.
– Больше нашего пить будет! Я знаю! Давай Мишку-то на кровать перенесем, а ее в другую комнату. Умеет госпожа Упыреева человека так поворотить, чтобы душа в душу зажили. Она матери моей пособила. Да кто бы так еще-то жил!
– Больно дорого берет!
– Дорого – не дорого, а добрый мужик дороже денег. Зови гостюшку дорогую, поди у дома уже стоят.
И вдруг, Манька увидела себя под потолком. Та ее часть, которая осталась в животе, перестала быть ею, а вторая, еще не совсем ясное «я», плавало над столом, проникая в чужие тела. Она была всеми и никем. Как это могло быть?
«Наверное, так умирают люди!» – подумала Манька, ощутив, что она все еще в Аду, и каждое слово, стоит ей нащупать себя, причиняет ей безумную боль, не одного, не двух случаев из ее жизни – а всех сразу. Она была и там, и тут, всеми и собой, пила боль, и боль пила ее.