«…в этой неказистой деревне жила часть русского народа, пусть очень малая часть, но той же кости, того же духа, сохранившегося ещё и лучше, чем в людных местах, на семи ветрах.
Да и что такое „полусонная“ деревня, если этот народ жил в беспрестанных трудах, играл свадьбы, рожал детей и воспитывал их, хранил традиции и держался вместе?! И когда говорят о природной лени русского человека, уверяют, что он работать способен только из-под палки, — не к ним, не к клеветникам, хочется обратиться, а к небу, которому они поклоняются: вразуми ты их, бесчестных, — разве знают они русского человека? Кто кормил их, кто защищал от гибели, пока они напитывались ядом?».
Трагедия отца
В сорок четвёртом году Валя пошёл в Аталанскую начальную школу. Отец ещё воевал, мать, оставляя на день мальцов с другими внуками Марии Герасимовны, хозяйничала больше на почте: в сберкассу мало кто заглядывал. Позже Распутин, не боясь повториться, напоминал, — себе ли, читателям ли, — чем держалась тогда сельская Россия:
«…вся деревня жила одним миром. Слово „колхоз“ было понятием не хозяйственным, а семейственным, так и говорили: колхозом спасаемся. Колхозишко был бедный, надсаженный войной, истрёпанный нуждой; горе гуляло почти по всем избам. Но умудрялся как-то колхоз самым бедным помогать, и с голоду у нас, слава Богу, не помирали. Ели и лебеду, и крапиву, бедствуя, как и вся Россия, но если приходилось кому с осиротевшими ребятишками хуже всех — несли последнее. Это было в „заведенье“ — как закон: не хочешь, а подчиняйся, иначе „мир“ на веки вечные вырубит о тебе заслуженную славу».
Аталанка растянулась вдоль Ангары и в разговорах односельчан делилась на «верховскую» и «низовскую». В зимние дни с реки дул холодный ветер, и озябшие малыши, идя в школу или возвращаясь из неё, заходили на почту погреться. Одноклассница Вали Тамара Сомова вспоминала:
«Тётя Нина всегда встречала нас, как своих детей. Подталкивала к печке, растирала наши щёки и руки… А школу мы любили как родной дом, хотя занимались в обыкновенной старенькой избе. В ней была одна комната и прихожая. В комнате мы учились. По два класса в две смены. А в прихожке играли на переменах, носились — пыль до потолка! В нашем классе было семеро мальчишек и девчонок. Валя Распутин все четыре года сидел за одной партой с Димой Слободчиковым. Он стал потом героем рассказа „Мы с Димкой“. Оба были неразлучными друзьями. Как-то так повелось, что „низовские“ не водились с „верховскими“ и за одними партами не сидели. Если случались детские стычки, Валя всегда становился на сторону слабого. Взбалмошных задир он не любил. В школе была маленькая библиотека. Наверно, только один Валя прочитал в ней все книги».
Другие одноклассники по начальной школе (в средней, Усть-Удинской, аталанские сверстники Валентина не учились вместе с ним) говорили о юном Распутине: был он молчаливым, спокойным. Одноклассницы добавляли: свойским. Искупается в Ангаре и ждёт на берегу, когда выйдут из воды девчонки. И он не стеснялся, и его не стеснялись.
Сам писатель на одном из творческих вечеров неожиданно для слушателей сказал, что с детством ему повезло: «хватил мурцовки полностью». И твёрдо добавил: «Это было необходимо. Приходилось с самых ранних лет заниматься каким-то взрослым делом. Если мы убегали на Ангару, то для того, чтобы там рыбачить. Рыбачили прекрасно: я налавливал рыбы столько, что почти жили на эту рыбу. И на уху, и на жарёху, и на посол хватало. Рядом была тайга. Просто побежать, полюбоваться на красивые деревья, полежать на тёплой полянке позже пришлось. В тайгу мы ходили, чтобы ягоду собирать, грибы, черемшу, орехи — всё это пригождалось, чтобы выжить. Необходимость была».
* * *
Осенью сорок пятого с фронта вернулся Григорий Никитич. Худощавый, с заострившимся лицом, отец не годился после ранений на ломовую крестьянскую работу. Но он был победителем, редким в деревне солдатом, вернувшимся из страшного пекла. Мальчишки нашего поколения, почти не помнившие по малолетству отцов довоенных лет, с трепетом прижимались к ним, обретённым заново, любовно трогали звонкие медали, которые фронтовики не снимали с гимнастёрок в первые дни после своего возвращения. Всё это испытал и восьмилетний Валя.
Можно предположить, что фронтовая биография отца «аукнулась» в повести Распутина «Живи и помни». Так совпало: прозаик опубликовал её в том же 1974 году, когда ушёл из жизни Григорий Никитич. Не могло такого быть, чтобы автор, не хлебнувший фронтовых бед, не расспросил о них собственного отца! У кого же ещё узнать подробности окопной жизни, чтобы быть правдивым в каждой строке? Речь, конечно, не о том, что мысли и переживания Андрея Гуськова подсказаны отцом писателя. Речь о буднях войны, которые должны быть нарисованы достоверно и которые, возможно, ярко представились автору из рассказов Григория Никитича. Стоит прочитать строки из повести:
«…B первых же боях его ранило, но, к счастью, легко, пуля прошила мякоть левой ноги, и уже через месяц, прихрамывая, он вернулся в часть. Мысль о спасении казалась в то время бессмысленной, не он один прятал её так далеко, что и сам себе не часто признавался, есть она в нём или нет: чтобы уберечь, не доставать на свет, под пули. Столько он перевидал рядом с собой смертей, что и собственная представлялась неминуемой: не сегодня — так завтра, не завтра — так послезавтра, когда подвернёт очередь. Здесь, на войне, мирная жизнь, кому она выпадет, чудилась вечной, странно было думать, что она может длиться год за годом десятки лет, как у деревьев или камней: время здесь имело другие измерения.
Андрею Гуськову долго везло, только однажды… он не уберёгся и, попав под бомбёжку, был сильно контужен, взрывной волной ему начисто отбило слух, почти неделю он ничего не слышал, затем звуки постепенно вернулись. От контузии осталось смешное и досадное воспоминание: в лазарете его, глухого, прихватил звериный, ненасытный аппетит. Постоянно, каждую минуту, хотелось есть, в поисках еды он то и дело натыкался на всякие неприятности…
За три года Гуськов успел повоевать и в лыжном батальоне, и в разведроте, и в гаубичной батарее. Ему довелось испытать всё: и танковые атаки, и броски на немецкие пулемёты, и ночные лыжные рейды, и изнуряюще долгую, упрямую охоту за „языком“. Гуськов не привык, да и не мог привыкнуть к войне, он завидовал тем, кто в бой шёл так же спокойно и просто, как на работу, но и он, сколько сумел, приспособился к ней — ничего другого ему не оставалось. Поперёд других не лез, но и за чужие спины тоже не прятался — это свой брат солдат увидит и покажет сразу. В „поиске“, когда захватывающая группа в пять-шесть человек кидается в немецкую траншею, вообще не до хитростей — тут уж либо пан, либо пропал, а подержишься, побережёшься — погубишь и себя, и всех. Среди разведчиков Гуськов считался надёжным товарищем, его брали с собой в пару, чтобы подстраховывать друг друга, самые отчаянные ребята. Воевал, как все, — не лучше и не хуже. Солдаты ценили его за силушку — коренастый, жилистый, крепкий, он взваливал оглушённого или несговорчивого „языка“ себе на горбушку и тащил, не запинаясь, в свои окопы.
В лыжном батальоне Гуськов ходил под Москвой, весной на Смоленщине попал в разведчики, а в батарею его определили уже в Сталинграде, после контузии. Здесь, в дальнобойной артиллерии, когда пошли в наступление, стало полегче…