Через два года идиллия начала рассыпаться: торговлю ограничили, а Уголовный кодекс дополнили несколькими внушающими опасения статьями. НЭП практически запретили, и Сталин начал рыть могилу, в которой затем были похоронено все, чего достигли крестьяне. Поскольку отец не обладал талантом ни к какой другой деятельности — у него не было профессии, которая бы вписывалась в рамки правильных социалистических профессий, — его причислили к паразитам, социально и политически нежелательным элементам. Отец понимал, что если не сменит род занятий, то его отправят в Сибирь.
Доходы падали, и деньги заканчивались. Молодым супругам пришлось отказаться от своего дома и переехать к деду. Там я и появился на свет 4 мая 1926 года.
Через год отец решил податься в Польшу, чтоб устроить как-то свое будущее там. Он вернулся с пустыми руками и пустым кошельком — у него не было профессии, он не знал языка, не было паспорта и средств. Он полагался только на собственные амбиции, молодость и удачу. Он объездил Польшу и соседние страны Европы, но так нигде и не устроился. Ввиду отсутствия перспектив он решил отправиться в Буэнос-Айрес к своему старшему брату Срулеку.
Я остался с матерью в доме деда. Ситуация в стране, в Чоне и в семье стала тяжелым испытанием, хоть я, конечно, и не помню деталей. Даже того голода, который я запомнил, было достаточно, чтоб осознать глубину трагедии, с которой мы столкнулись: коллективизация сравняла всех и не оставила ничего для сравнения. Мы были несчастны, но не обращали на это внимания, поскольку нам не с чем было сравнивать, и к тому же режим убеждал нас в обратном при помощи пропаганды: строительство светлого будущего, прекрасного коммунистического далека требовало жертв. Но будущее никак не наступало, а когда наступило, никто уже не мог понять, что это.
Младшие братья моего отца доучились и поступили в университеты. Из Чона они перебрались в Киев, Одессу и Москву, чтоб влиться в новое коммунистическое общество. Удивительная риторика, в которой воспитывался и я. Но реальность никак не соответствовала идеологическим обещаниям, как и лозунги о светлом будущем. Через десять лет в Европе начали назревать внутренние конфликты, и тень нацистской Германии легла темным пятном на все планы. Путь в будущее для моей семьи прервался.
Не все родственники родителей стали участниками революционного процесса, были и исключения. Единственная сестра моего отца вышла замуж за ортодоксального еврея, который тайно продолжал свои религиозные практики, даже когда власти официально их запретили. Местное украино-еврейское ответвление иберийского марранизма противостояло «красной инквизиции». Три раза в день они совершали тайный ритуал: молились и проклинали коммунистическую власть за атеизм. Помню, как меня подавляли их страхи и как меня убеждали присоединиться к их обычаям. И некоторым образом я даже разделял их запал.
Почти до восьми лет я ни разу не видел отца. Меня воспитывали тетки и дед с бабушкой, которые опекали меня, но не заменяли его. Я был избалованным и слабым ребенком, воспитанным свободным в западне. Несмотря ни на что, я подозреваю, что меня воспитывали как особенного. Я понял это спустя годы ценою одиночества и душевных страданий.
Семейные фотоснимки
Советский Союз, 1930–1933 гг.Согласно семейной легенде, мой отец, покидая Теофиполь и сбегая от коммунистического режима, клятвенно пообещал, что воссоединится с семьей меньше чем через год, но не уточнил, в какой точке земного шара это должно произойти, поскольку сам этого не знал.
Обняв мать и расцеловав меня, он умолял довериться его обещаниям. Я не помню, как это происходило — мне был всего год, но мать и тетки часто об этом рассказывали, и я взволнованно внимал их рассказам.
По различным причинам отец этого обещания не выполнил, и по большей части эти причины от него не зависели. Долгие годы он переписывался с матерью, пусть и с перерывами, и присылал фотографии. Если бы он писал регулярно, то приговорил бы себя. На это были политические причины: постоянный контакт с эмигрантом-беглецом мог привести всех участников переписки в застенки НКВД, потому был договор действовать осторожно.
Я с детства замечал, что любое упоминание об отце вызывало напряжение, особенно в семье матери. Казалось, они хотят стереть его из моей жизни при помощи молчания.
Мне же, напротив, хотелось знать, как он живет там, вдали от нас, и когда мы увидимся. Мне было необходимо убедить себя — и других, — что у меня, как у нормальных детей, есть отец.
Когда приходило письмо от него, мать беспокоилась и читала его с таким видом, будто вновь и вновь переживала кошмарный сон, в котором каждый абзац письма содержал отказы от обещаний. Во время чтения (которое обычно сопровождалось слезами) выражение лица матери становилось все более спокойным, тогда как я наоборот нервничал и все хотел разузнать, что написано дальше. Подозреваю, что мать немного перерабатывала текст писем исключительно для того, чтоб порадовать меня. Помимо опыта, у нее был еще и талант к тому, чтоб развлекать меня; в письмах было полно историй о жизни в Буэнос-Айресе и о жизни отца, чьи личные качества она всегда щедро расписывала. Сам он подчеркивал, что мы многое упускаем, и настаивал на как можно более скорой встрече. Он держал меня в ожидании сюрприза, который, как и раньше, все еще предстояло устроить: дом, где у меня будет своя собственная комната.
Эта мечта о собственной комнате усугубляла мою тоску, но в то же время усиливала мое желание уехать. Я хвастал друзьям и знакомым, и они не верили, что эта будущая комната действительно существует. Люди жили в тесноте, не представляя, что может быть по-другому. Своя собственная комната? Да не может такого быть!
Иногда я представлял себе отца. Мать описывала его как высокого и крепко сложенного мужчину с приятным лицом, который любил повеселиться и обладал прекрасным характером. Ее родственники, напротив, низводили его комплекцию до обычной, а его нрав описывали как неуравновешенный — недовольство легко могло перейти в веселье. Мне была больше по душе материна версия: мне нравилось считать себя сыном силача. Я представлял его красавцем-атлетом. Героем. Далеким и недостижимым героем. Дед, его отец, никогда о нем не говорил. Бабушка иногда писала ему письма, в которых — как я теперь понимаю — было полно упреков.
Однажды, когда мне было четыре года, мать показала мне фото.
— Знаешь, кто это? — спросила она загадочно.
Ни секунды не сомневаясь, я ответил:
— Папа, это мой папа.
На фото был молодой человек со светлыми глазами, печальными и усталыми, он полуулыбался — достаточно, чтоб отвечать требованиям фотографа, но как-то неестественно.
Сейчас я описываю впечатления словами взрослого человека; он совсем не походил на великана, как мне рассказывала мать, чертами он походил на дядю Арона, который вовсе не отличался высоким ростом и был обычным инженером.
Два года спустя, когда я гостил в доме тетки, я случайно обнаружил один снимок и очень обеспокоился: вероятно, моя мать что-то от меня скрывала. Это было более позднее фото: грубое лицо, суровый взгляд, в котором угадывалась покорность и печаль, губы поджаты, будто от скрытого недовольства, непричесанные волосы и полное отсутствие признаков молодости. Но на снимке было не только лицо. Все остальное на нем очаровало меня: на плечах он нес кучу одежды и каких-то других вещей, и нес эту тяжесть с достоинством. На нем была рубаха, вся в пятнах от пота. На заднем плане можно было разглядеть брусчатую улицу, детские площадки, невысокие дома и вдалеке силуэты детей, которые наблюдали за всей этой сценой. Это была первая аргентинская улица, которую я видел в жизни, и первый намек на то, в каком городе жил и ожидал нас отец.