— Что ж, колдун, могу и подкинуть… плетей! — закрутился на лошади ромей, накручивая на кулак поводья уздечки. — Давай живо! Да накорми лошадь!
Но на Клуда этот окрик не особенно подействовал. Так же как и тогда, когда велит выбил из его рук каравай хлеба. Доброслав потеребил свою бороду, сверкнул глазами из-под мохнатых бровей, будто царапнул по лицу солдата, и пошёл в хлев. Рассуждал по дороге: «Знаешь, что меня не так-то просто обидеть… Тиун накажет, если пожалуюсь. А у других поселян ты, ромей, не то, что поросёнка — быка заколешь и даже фолла[18] не кинешь…» Вынес из клети охапку сена. Фока слез с лошади, привязал её у ворот. Она стала жевать сено, а Доброслав позвал с собой велита.
В хлеву раздались пронзительные крики подсвинков, и вскоре оттуда вышли Клуд и Фока, держа в руках за задние ноги зарезанных поросят, из шей которых бежали струйки крови. Бросили тушки на кучу соломы, приготовленную для костра. Фока, вытирая руки, сказал:
— Вот ответь мне, Клуд: что такое свинья? Животное… А кровь у неё такая же, как у человека. Чудно!
Доброслав повернулся и пошёл в избу за кремнём и кресалом. В сенях пробурчал под нос:
— Сам-то хуже свиньи… Уж знаю тебя! Поглядеть бы, какая кровь из тебя брызнет, ромейская каналья…
— Ты чего бормочешь, колдун? — вскинул голову грек на открытую в сени дверь.
— Своему богу молюсь.
— Молись, молись… Только бог-то твой поганый и вера ваша языческая, поганая… Духовной святости в вас нету, оттого и живете, как поросята. Будто в хлеву… Другое дело — мы. У нас светлые храмы и каменные дома.
Доброслав обернулся, но ничего не сказал.
Зажгли костёр. Опалили щетину. Потом Доброслав принёс два железных прута, насадил на них тушки поросят, соорудил над огнём два треножника. Начали жарить.
Когда поросята покрылись золотистой корочкой, Фока подмигнул Доброславу и попросил меду. Клуд слазил в погреб, вытащил деревянную баклагу. Разлил мёд по ковшам — себе чуть-чуть, велиту по самый край. Протянул ковш греку:
— На, Фока, пей за помин души моих поросят.
Ромей засмеялся, сказал:
— Это я люблю… Крепкий мёд пить!
Выпил, крякнул, впился зубами в сочный кусок мяса. Между пальцами и по углам рта потёк жир. Довольно щуря глаза, велит стал вспоминать, похваляться:
— У богача Никиты двор находился у самого озера, заросшего камышом. Знаешь, с такими коричневыми початками. По вечерам, в ветер, бьются они друг о друга, словно в глухой барабан Водових ударяет. Вы же, русы, верите в озёрного черта. Якобы живёт он на дне, в тине, волосами заросший, имеет человеческое лицо, а вместо ступней у него копыта… Правильно я говорю, Клуд? — спросил, хмелея, ромей и сам себе ответил: — Правильно… Водових ваш людей в озеро заманивает, действительно, находили потом некоторых работников в камышах мёртвыми, да думаю, что не Водових их заманивал, а они сами бежали от злого хозяина и тонули… Злющ был, собака. Бил палками каждый день… Только скажу тебе, Клуд, те, кто в Водовиха верил, и погибали… А я — наоборот, отъедался… — Ромей захихикал и опорожнил ковш до дна. — Хозяин Никита, чтобы озёрная нечисть успокоилась и не скреблась по ночам в стены избы, вешал с вечеру на ворота кусок мяса и воловий пузырь с мёдом. А я подкрадусь в темноте, мясо съем и мёд выпью… Утром все радуются — Водових поужинал, добрым стал, теперь не будет высовывать из камышей мохнатую рожу и просить: дескать, подай… Я хожу, посмеиваюсь над дураками, вроде тебя… Знаю, что и ты также в водяную нечисть веришь, и в своих деревянных истуканов веришь… Тоже мясом их кормите, только мясо это съедают птицы и лесные звери. Потому что деревянных истуканов вы в тёмных чащобах прячете.
И захотелось тут Доброславу стукнуть ромея по лоснящейся от поросячьего жира сопатке, но сдержался… А больше всего захотелось повидать в этих тёмных чащобах белого как лунь старика-жреца Родослава, что возжигает жертвенный огонь перед любимым поселянами божеством Световидом, который вырезан из векового дуба и которому поклонялись не только покойные отец и мать Доброслава, но и деды и прадеды.
Упившись, ромей Фока свалился в сенях на подстилку из медвежьей шкуры и захрапел. Доброслав остатки пиршества отнёс в избу, забросал костёр землёю, накинул на плечи душегрейку, взял в руки палку с железным наконечником, перекинул через плечо саадак[19] и пошагал в гору, к смешанному лесу. Сделав несколько десятков шагов, обернулся, чтобы убедиться, что велит Фока не проснулся и не следит за ним.
Свистели суслики, торчком стоящие возле своих норок, и не прятались, завидев идущего мимо Доброслава, словно чувствовали, что не убивать их шёл он, что не греховные мысли роились в его голове. Светлые грёзы являлись Клуду в эту минуту…
Он видел себя тринадцатилетним, в белой длинной рубахе, с венком из полевых цветов на голове, вместе с наряженным отцом на великом празднике Световида. И было это пятнадцать лет назад… И жрец Родослав был тогда не седым стариком, а красивым, статным черноволосым мужчиной.
* * *
Этот праздник устраивался в конце месяца серпеня[20], 25-го числа, когда с полей увозили на гумно последний хлебный сноп. И не молотили его цепами, а, распушив, подбрасывали вверх, на ветер. Тот подхватывал соломинки и разносил их окрест. Отец говорил:
— Слава Световиду, сын, убрали хлеб, теперь я могу водить тебя к жрецу Родославу, который станет вкладывать в твою голову умные мысли. Они — что огонь… И в очаге поселянина, и в пути… А тебе, сынок, предстоит, как вырастешь, долгий путь к Борисфену. Запомни мои слова и внимай речам Родос лава.
Будто ведал отец будущее, будто знал о судьбе своей и сыновней. Может быть, его слова о пути на Борисфен и не крепко запали бы в душу мальчика тринадцати лет, если бы их не вбили с кровью в самое сердце…
Распушили свои последние хлебные снопы поселяне, прибрали гумно, украсили ветвями ольхи избу и сени, посыпали лесной травой полы, нарядились в лучшие одежды и со своими домочадцами, с полевыми цветами в руках и венками на головах отправились к густому смешанному лесу, что рос на киви[21] и где сейчас стоял и встречал их, в белом одеянии, с золотым ободком на лбу, стягивающим черные как смоль волосы, Родослав со своей дочкой Мерцаной, ровесницей Доброслава.
А чуть сзади поселян, идущих к своему божеству, гнали пастухи стадо быков и овец. Скрипели телеги, на которых везли караваи хлеба, бочки с пивом и меды в больших баклагах.
Доброславу впервые разрешили присутствовать на этом празднике, но он уже знал от отца, что стадо это, собранное от каждого дыма — двора — по быку и овце, предназначалось в жертву Световиду и для угощения на мирском пиру.