С удивительной проницательностью передавая дух того времени, за несколько месяцев до падения Берлинской стены бывший заместитель начальника Отдела стратегического планирования Госдепартамента США Френсис Фукуяма опубликовал статью под названием «Конец истории», в которой утверждалось, что, хотя в мире еще будут происходить войны и вооруженные восстания, история в гегелевском ее понимании уже окончена, поскольку успешность капиталистических стран с либерально-демократическим режимом положила конец спорам о том, какая из форм правления больше подходит для человечества.[11]Таким образом, вопрос был только в том, чтобы перекроить мир по нашему образу и подобию, иногда при помощи американских войск, что в 1990-х не вызывало бурных протестов общества. Эта первая стадия осознания мира после окончания холодной войны была наполнена иллюзиями. То было время, когда слова «реалист» и «прагматик» были ругательными, неся в себе отвращение к военному вмешательству во имя гуманных целей в тех местах, где национальные интересы, в их общепринятом и узком понимании, казались неясными. Куда лучше было называться «неоконсерватором» или «либералом-интернационалистом», поскольку их считали хорошими, умными людьми, которым только и хотелось, что остановить геноцид на Балканах.
В США и раньше случались такие вспышки идеализма. После победы в Первой мировой войне солидную популярность приобрело «вильсонианство». Это понятие, ассоциируемое с именем президента Вудро Вильсона, как оказалось впоследствии, имело мало общего с реальными целями европейских союзников США в войне и еще меньше — с насущными проблемами Балкан и Ближнего Востока. Как потом показали события 1920-х гг., демократия и освобождение от господства Османской империи в том регионе означали главным образом обострение национального самосознания среди народов в отдельных частях бывшей империи. Нечто подобное произошло и по окончании холодной войны, которая, как казалось многим, должна была просто принести свободу и процветание под знаменами «демократии» и «свободного рынка». Многие предполагали, что даже Африка, беднейший и наименее стабильный континент, также изнывающий под бременем искусственных границ, противоречащих логике, могла оказаться на пороге демократической революции. Казалось, распад Советской империи в самом сердце Европы имел первостепенное значение для наименее развитых стран мира, отделенных от СССР тысячами километров моря и пустыни, но в пределах досягаемости для сигнала телевидения.[12]Тем не менее, как и после окончания Первой и Второй мировых войн, конец холодной войны принес человечеству куда меньше демократии и мира, нежели последующая борьба за существование.
Кто бы мог подумать, что демократия и новые формы правления на самом деле станут возникать как раз в отсталой Африке. Но их зарождение перемежалось затяжной и непростой борьбой, с анархией и государственными переворотами, а иногда и откровенными злодеяниями (как, например, в Руанде). Африке пришлось пройти долгий путь от 9 ноября 1989 г. до 11 сентября 2001 г. — от падения Берлинской стены до терактов «Аль-Каиды» в Пентагоне и Всемирном торговом центре. Этот путь длиной в 12 лет, наполненный массовыми убийствами и запоздалыми гуманитарными миссиями, разочаровывал интеллигенцию с ее идеалистическими взглядами на устройство мира. С другой стороны, некоторый успех военного вмешательства Запада в происходившие в Африке трагедии вознес эту «идеалистическую чрезмерную гордость за содеянное добро» к высотам, которым, к большому сожалению, суждено будет обернуться настоящей катастрофой после событий 11 сентября.
В течение 10 лет после теракта 11 сентября 2001 г. география, определенно сыгравшая свою роль в отношениях с Балканами и Африкой в 1990-х гг., внесла полную сумятицу в добрые намерения Америки по поводу Ближнего Востока. Соединенным Штатам пришлось проделать непростой политический путь от Боснии до Багдада. От ограниченной наземной операции при поддержке авиации в западной, наиболее развитой части бывшей Турецкой империи на Балканах до массированного вторжения сухопутных войск в восточной, наименее развитой ее части, в Месопотамии. Эти драматические события обозначили границы либерального мышления на Западе, одновременно повысив степень уважения политиков к географической карте.
Холодная война на самом деле окончилась в 1980-х гг., еще до падения Берлинской стены, с возрождением термина «Центральная Европа». Несколько позднее Тимоти Гартон-Эш, журналист и ученый, работающий в Оксфордском университете, дал этому термину следующее определение: «политико-культурная противоположность “Советскому Востоку”».[13]«Центральная Европа» была больше идейным образованием, нежели географической областью. Она представляла собой концентрированное воспоминание об оживленной, восхитительно суматошной и романтичной европейской цивилизации, напоминающей о мощеных улочках и остроконечных крышах, о винах с тонким букетом, венских кафе и классической музыке, о великодушной гуманистической традиции, вдохновлявшей острые и электризующие течения модернистского искусства и философии. Она воскрешала в памяти Австро-Венгерскую империю, имена Густава Малера, Густава Климта и Зигмунда Фрейда, а также глубокое уважение к идеям и сподвижникам Эммануила Канта и голландско-еврейского философа Баруха Спинозы. В самом деле, понятие «Центральная Европа», помимо всего прочего, обозначало и интеллектуальный центр европейской культуры до разрушительных действий нацизма и последующей за этим идеологической раздробленности, и экономическое развитие, связанное с воспоминанием о Чехословакии перед Второй мировой войной как о стране с более высоким уровнем индустриализации, чем Бельгия. Со всем ее упадничеством и нравственным несовершенством она означала зону относительной многонациональной толерантности под крылом милостивой, хотя и с каждым годом все менее дееспособной империи Габсбургов.
На последней стадии холодной войны «Центральная Европа» была на короткое время воскрешена в памяти профессором Принстонского университета Карлом Шорске на страницах его классического труда «Fin-de-Siecle Vienna: Politics and Culture» («Вена на рубеже веков. Политика и культура»), а также итальянским писателем Клаудио Магрисом в его великолепной книге-эссе «Danubio»(«Дунай»), сентиментальном путешествии от истоков великой реки до Черного моря. Для Магриса «Центральная Европа» — это чуткость, восприимчивость, которая «предполагает защиту от любого тоталитарного зомбирования». Для венгерского писателя Дьердя Конрада и чешского писателя Милана Кундеры «Центральная Европа» обозначает нечто «благородное», универсальный ключ, позволяющий сделать либеральными политические устремления.[14]