Марья Григорьевна взглянула на сына с жалостью, смешанной с презрением. Да, молодой царь Федор Борисович никак не может осмыслить свершившееся.
Сначала скончался государь, Борис Федорович… Вроде бы ни с того ни с сего скончался: встал из-за стола, покушавши, по своему обыкновению, весьма умеренно, как вдруг рухнул наземь, кровь хлынула изо рта, носа и ушей, а спустя несколько часов испустил он дух. Хотя… какое же «ни с того ни с сего», какое «вдруг»?! Подкосила его беда, навалившаяся на страну: Самозванец подступал все ближе и ближе. Чудилось, нет конца этому неудержимому накату. Воеводы один за другим сдавали города свои и переходили на сторону лживого расстриги, объявившего себя сыном Грозного. Царь давно утратил покой, чудилось, его одолевали ожившие призраки, некие баснословные фурии… Уж кто-кто, а жена его хорошо знала, сколько слез источил из глаз своих этот преждевременно состарившийся человек, который окончательно утратил веру в свою счастливую звезду. И вот она закатилась-таки!
Марья Григорьевна знала своего мужа лучше других и не сомневалась: Борис не свалился под бременем бед. Он просто-напросто сбежал, свалив со своих плеч непосильное бремя: стоять против Самозванца. Ему было жаль жену, детей, это все понятно. Однако жальче всего ему было себя. Наверняка без спасительного яду тут не обошлось. Муж сбежал. Оставил все на Марью Григорьевну — но долго ли смогут удержать ее плечи столь тяжелую ношу?
Тотчас после похорон народ присягнул, по завещанию царя Бориса, государыне-царице и великой княгине Всея Руси Марье Григорьевне, ее детям — государю-царю Федору Борисовичу и государыне-царевне Ксении Борисовне. И было добавлено к присяге: «А к вору, который называет себя князем Димитрием Углицким, слово даем не приставать, и с ним и с его советниками ни с кем не ссылаться ни на какое лихо, и не изменять, и не отъезжать, и лиха никакого не чинить, и государства иного не подыскивать, и не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется князем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть!»
Марья Григорьевна сама измыслила эти слова. Народ охотно клялся. Но не прошло и месяца, как Годуновы узнали, сколько стоит та народная клятва…
Марья Григорьевна, совершенно как ее золовка Ирина в 1598 году, от престола отказалась — в пользу сына. Федор Годунов взошел на царство, но всеми его поступками руководила властная мать. Она-то и надоумила его сместить воевод Шуйского и Мстиславского, которые бездействовали, открыв Самозванцу путь на Москву, а взамен поставить Басманова. Петра Федоровича призвали пред царевы очи, и Федор Борисович подтвердил прежнюю клятву отца: отдать ему в жены Ксению, если Самозванец будет убит, а Москва спасена от польской угрозы.
Молодой, честолюбивый, окрыленный блестящим будущим, Басманов стремглав ринулся в ставку… чтобы спустя месяц вместе со всеми войсками перейти на сторону Димитрия и открыто провозгласить его законным русским царем.
И вот новое русско-польское войско вошло в столицу. Со дня на день, а может, даже с часу на час здесь ждут Самозванца! Князья Голицыны с дьяком Сутуговым ворвались в Кремль, выгнали Годуновых из Грановитой палаты, где они с образами в руках, словно со щитами против народной ярости, с волнением ожидали вестей. Завидев вошедших, Марья Григорьевна, забыв ради детей всю свою гордыню, начала униженно рыдать перед народом. Годуновых не тронули, только вывезли из Кремля — на водовозных клячах, в простой колымаге, под охраною. Годуновы уж думали, пришел их смертный час: на Поганую лужу везут, головы рубить по приказу незаконного государя, — однако их доставили в старый дом, где некогда, еще во времена царя Ивана Васильевича, жил Малюта Скуратов, откуда выходила замуж за Бориса Годунова дочь Малюты, Марья Григорьевна.
Царскую семью согнали в горницу, да там и заперли, поставив под окнами стражу. С тех пор Федор беспрестанно стенал:
— Матушка! Что же это? Конец всему?!
Марья Григорьевна молчала, и чуть ли не впервые на ее грозном, даже свирепом лице появилось растерянное выражение. Она вяло блуждала глазами по горнице, не задерживаясь ни на чем взором, только иногда издавала вдруг громкий стон, а темные глаза принимали полубезумное выражение. Да, нынче поддержки у матери было не сыскать…
Как ни странно, Ксения держалась спокойнее всех остальных Годуновых: как села в уголке на лавку, так и сидела там, поджав под себя ноги и не меняя неудобного положения, хотя ноги, должно быть, давно затекли. Спокойствие Ксении было спокойствием почти смертельного оцепенения, и Федор подумал, что лучше бы она рыдала, кричала, рвала на себе волосы. Тогда ему не так стыдно было бы своей немужской слабости, своего немужского страха.
«Что ж ты, батюшка, право?! — подумал он с детской обидою на отца, глотая слезы. — Коли взялся убивать того мальчишку в Угличе, так убивал бы до смерти… Чтоб не только его, но и все слухи о нем в могилу зарыть! Что теперь с нами со всеми станется?!»
Что станется? Нетрудно угадать. Как выражались премудрые латиняне: «Vae victis», что означает: «Горе побежденным…»
Об том же думала и Марья Григорьевна. Ладно, если их сразу убьют. А если мучить станут? Пытать, как государственных преступников? О, кабы именно в сей миг осуществилась задумка Бориса! Кабы в сей миг и грянуло взрывом в Кремле! Может быть, их мучители все сгинули бы? И Димитрий (или он все же Самозванец?), убедившись, что дом предков не принимает его, отступился бы от своих планов, воротил бы власть царю Федору?..
Нет, это все мечты пустые. Скорей всего, ворвется сюда пьяная орава, набросится, дыша сивушным духом…
Она едва удержалась от крика, когда отворилась дверь.
Но не толпа вломилась — вошли только трое.
Голицын, узнала одного Марья Григорьевна. Князь Василий Голицын!
— Сударь мой, Василий Васильевич! — воскликнул молодой царь Федор радостно… и осекся, вспомнив, что перед ним — ближайший пособник Самозванца.
Двое появившихся с Голицыным выглядели отвратительно. Один какой-то татарин косоглазый, другой угрюмый, зыркает исподлобья. Мосальский-Рубец, смоленский воевода, вспомнила Марья Григорьевна. Тоже князь, как Голицын, тоже Василий — и тоже предатель!
Марья Григорьевна резко отвернулась к окну, чтобы не видеть изменников. Тошно глядеть на таких, недостойны они взора царицы-матери!
Вдруг раздался вскрик. Марья Григорьевна оглянулась. Голицын и Мосальский-Рубец подступили к Ксении, схватили ее за руки, потащили с лавки. Она переводила с одного на другого испуганные глаза и как-то вяло пыталась вырваться, беззвучно шевеля губами и с трудом удерживаясь на затекших, подгибающихся ногах.
— Оставьте, ироды! Куда вы ее?! — сорвалась с места Марья Григорьевна, но на ее пути встал смуглый, с татарским лицом. Вроде бы легонько повел рукой, а дородная, кряжистая Годунова отлетела к стене. Упала и едва поднялась.
— Лихо, Андрюха! — усмехнулся, глянув на него, Голицын. — Вижу, и без нас справишься?
— А то! — кивнул Андрюха. — Долго ли умеючи. Вы, глядите, с девкою не оплошайте, не то государь спросит с вас.