Накануне смерти он долго разговаривал с царицей наедине. Борис знал: Федор убеждал ее возложить на себя царские бармы и шапку Мономахову. Уплакал ли он жалостливую Ирину, или она не осмелилась идти против духовного завещания мужа — сие неведомо. Однако Федор назначил Ирину на престол, и страна ей немедленно присягнула.
Однако Борис не слишком горевал по сему поводу: знал, что эти двое, муж и жена, и впрямь были «двое как дух един», как сказано в Писании. Ирина не могла жить без Федора, тем паче — править страной. На девятый день после его смерти она торжественно отреклась от престола и 16 января постриглась в Новодевичьем монастыре, предоставив управление страной боярам и патриарху. И все же указы писались от имени царицы Александры… до тех пор, пока страна, испуганная безвластием, не пала в ножки к Борису Годунову, умоляя взять на себя управление и володение ею.
21 февраля 1598 года Ирина благословила на царство Бориса, избранного народом, и затворилась в монастыре. Она прожила еще шесть лет, и Борис относился к ней в высшей степени почтительно, хотя Марья Григорьевна, новая царица, лезла вон из кожи от злости (свою ангелоподобную золовку она просто-таки не выносила!). Он терпеливо подмахивал указы, издаваемые от имени царицы Александры, зная, что это когда-нибудь закончится. Кончится же!
Впрочем, он лил совершенно искренние слезы на погребении Ирины, которая умерла 26 октября 1603 года. Ее погребли в Воскресенском девьем монастыре в Кремле, и Ксения, дочь Бориса, от всего сердца любившая тетушку, громко голосила:
— Куда ж ты улетела от нас, белая голубка!..
Борис вспоминал сейчас, в темном подземелье Кремля, мрачное пророчество, оброненное сестрой перед смертью. Дескать, настанет день — и странная смерть царевича Димитрия так тебе аукнется, что не будешь знать, как спастись.
Белая голубка, ишь ты! А накаркала-то, словно ворона!
Настал день. Господь, который всегда хранил Бориса, вдруг проявил поистине диаволово лукавство: взял да и наслал на Русскую землю якобы воскресшего царевича…
Одно из двух: или на самом деле Бог уберег отпрыска Марии Нагой, отвел руку убийц, — или тот, кто подступил к Москве, вор и самозванец. Но сколько народу уже присягнуло этому Самозванцу! Изменники, неверующие… аки дети малые, коим лишь бы игрушка поновее да позабавнее… А ведь помнил, помнил Борис, сколько раз народ в един голос, в един крик молящий предлагал ему шапку Мономаха, венец государев и державу! В пыли валялись, ноги ему лобызали: не оставь, господине, будь отцем нашим милостивым…
А теперь вышло, что может он всецело положиться лишь на двух каменных баб: вот на эту, стоящую в подземелье, да на жену свою, Марью Григорьевну.
Да, ближе и доверенней человека, чем жена, у него точно не было. Ну конечно, они ведь сидят в одной лодке. Когда колеблется трон под Борисом, колеблется он и под супругой его.
А потому и злобствовала Марья Григорьевна, стоя подбочась пред сухоликой, сухореброй, словно бы источенной годами и лишениями инокиней Марфой (в миру царицей Марьей Нагой), спешно доставленной из убогого Выксунского монастыря, где обреталась четырнадцать лет, в Москву, в Новодевичью обитель. Потому и орала истошно:
— Говори, сука поганая, жив твой сын Димитрий или помер? Говори!
Монахиня, почуяв силу свою и слабость государеву, вдруг гордо выпрямилась и ответила с долей неизжитого ехидства:
— Кому знать об этом, как не мужу твоему?
Намекнула, словно иглой кольнула в открытую рану!
Борис — тот сдержался, только губами пожевал, точно бы проглотил горькое, ну а жена, вдруг обезумев от ярости, схватила подсвечник и кинулась вперед, тыркая огнем в лицо инокини:
— Издеваться вздумала, тварь? Забыла, с кем говоришь? Царь пред тобой!
Марфа уклонилась, попятилась, прикрылась широким рукавом так проворно, что порывом задула свечку:
— Как забыть, кто предо мной? Сколько лет его милостями жива!
Снова кольнула! Снова пожевал царь губами, прежде чем набрался голосу окоротить жену:
— Царица, угомонись. Угомонись, прошу. А ты, инокиня, отвечай: жив ли сын твой?
— Не знаю, — ответила монашенка, морща иссохшие щеки в мстительной ухмылке. — Может, и жив. Сказывали мне, будто увезли его добрые люди в чужие края, да там и сокрыли. А куда увезли, выжил ли там, того не ведаю, ибо те люди давно померли — спросить некого!
И больше от нее не добились ни слова ни царь (не умолять же, не в ножки же ей кидаться!), ни царица, как ни супила брови, ни кривила рот, как ни бранилась.
Хуже всего, что Борис и сам не знал, умер Димитрий или нет. Как недавно выяснилось, глава расследователей Василий Шуйский даже могилу его не велел разрыть. А там, в могиле, быть может, и не было-то никакого Димитрия! Может, там пустой гроб лежал. О, верить Шуйскому нельзя. Все его клятвы — лишь пустые звуки. Небось еще переметнется к Самозванцу, купит себе жизнь ценою предательства.
Что греха таить… Борис бы тоже купил за эту же цену жизнь себе и своей семье — жене, сыну, дочери любимой Ксении, у которой злосчастье, видно, было написано на роду. Сколько ни искали отец с матерью ей завидных женихов, шведских царевичей, датских королевичей, а Ксения, видать, обречена на одиночество.
Вот и он, Борис, обречен, и все, кого любил он. Это давно сулили небеса, в которых снова и снова возникало много знамений и чудес, с разными страшными лучами, и будто там войска сражались друг с другом, и темная ночь часто делалась так ясна и светла, что ее считали за день. Иногда видны были три луны, иногда три солнца, а по временам налетали такие ужасные вихри, что сносили башни с ворот, стволы в двадцать и тридцать саженей и кресты с церквей. Видна была и комета в воздухе, очень яркая и светлая, на самой тверди, над всеми планетами, в огненном знаке Стрельца, что, без сомнения, означало бедственную погибель многих великих князей, опустошение и разорение земель, городов и деревень, и великое, невыразимое кровопролитие.
Что и сбылось!
Царь опустил седую голову. Никогда неотвратимость погибели не вставала пред ним с такой отчетливостью и ясностью, как в эту минуту.
Он зажмурился, ощутив на щеках забытое — влагу, слезы…
Оплакивал он не свои несбывшиеся мечты, не свое неутоленное тщеславие, не свою блистательную жизнь, которая теперь стремительно катилась к темному, мрачному закату, а судьбу семьи, за спасение которой был готов отдать все на свете, даже жизнь.
Только вот беда — торговаться не с кем. Никому не нужна жизнь царя Бориса! Где же милосердие Божие? Неужто Господь заставит его увидеть смерть верной жены и любимых детей?
В ту минуту Борис Годунов не знал, что Бог все же проявит к нему милосердие и позволит умереть первым.
Июнь 1605 года, Москва, бывший дом Малюты Скуратова.
— Матушка! Что же это? Конец всему?!