— Уже ничего не может быть как прежде, — говорю я.
Шуман с Сеффле
Я сижу в кабинете Гудвина Сеффле, и мы снова говорим о Шумане. Он интересуется, много ли я играл Шумана.
— Что означает этот разговор о Шумане? — спрашиваю я.
— Шуман — интересная фигура. Независимо от того, любит ли человек музыку.
— Потому что он был сумасшедший? Потому что пытался утопиться в Рейне?
— Значит, ты знаешь о его трагедии? — Гудвин Сеффле удивлен.
— О Господи! Теперь я понимаю, как работают психологи.
— Я психиатр, — замечает он уже более твердо.
— Вы проверяете мою психику с помощью композитора, который умер больше ста лет назад и которого я почти не играл?
Гудвин Сеффле растерян.
— Психиатры похожи на музыкантов, — говорит он. — Мы вынуждены пробовать и ошибаться. У меня не было злого умысла.
— Чего вы хотите добиться?
— Хочу понять, какую роль играла музыка в том, что с тобой случилось. У тебя был дебют в тот вечер, когда она…
— Когда она повесилась. Говорите прямо. Это случилось всего несколько дней назад.
— Вот именно. Всего несколько дней назад.
Гудвин Сеффле кивает.
— Важное событие, — говорит он. — Люди, которые кончают с собой, часто делают это после важных событий. Вот что странно.
— Следующее большое событие в моей жизни — это похороны Марианне, — замечаю я.
Гудвин Сеффле задумчиво на меня смотрит.
— Правильно. Именно это я и хотел сказать, но ты меня опередил. Как мы можем быть уверены, что ты опять не совершишь никакой глупости?
— Во-первых, это была не глупость. Во-вторых, вы ни в чем не можете быть уверены. Вы хотели поговорить о Шумане? Тогда вы должны знать, что после попытки утопиться он уже никогда не был самим собой.
— Да, его душевное равновесие не восстановилось уже до конца жизни.
Только теперь я понимаю, что не на шутку рассердился. Я мог бы сейчас опрокинуть его письменный стол. Вместо этого я спокойно встаю и говорю:
— Вы хотели знать, что для меня значит музыка? Габриель Холст напомнил мне, что для создания музыки требуется всего двенадцать звуков. Чистая и недвусмысленная исходная точка. Мы с Марианне нашли друг друга в музыке! Нам было достаточно двенадцати звуков. Желаю вам удачи с Шуманом, доктор Сеффле. Может быть, это откроет вам что-то поразительно новое. Между прочим, нет ли у вас в больнице хорошего старого рояля?
Возвращение в дом Скууга
Ночью ко мне возвращается чувство, будто я лежу на берегу реки, но это не сон. Я чувствую, что близок к смерти, но все-таки еще жив. Что мое тело отключается по частям. Что этого нельзя допустить. Неужели и Марианне чувствовала нечто подобное? О чем она думала в последние минуты, пока была в сознании? Я знал, что до встречи со мной Марианне не раз пыталась покончить жизнь самоубийством. Знал, что после той попытки, когда мы уже жили вместе, она снова попытается покончить с собой. Но как-то никогда не думал об этом. Словно в глубине души понимал, что не могу помешать ей, и потому старался об этом не думать. Это могло случиться завтра, а могло и через двадцать лет. Но я знал, что в один прекрасный день это произойдет, так же как я всегда знал, что Аня намного беззащитнее, чем она хочет казаться. Выбрать Марианне было то же самое, что выбрать продолжение Ани, это было желание оказаться в том же психологическом поле опасности и угрозы, которое окружало этих женщин. Но так ли все было просто? Ведь все это я уже знал раньше благодаря маме. Лежа на больничной койке, я словно слышу эхо ее ссор с отцом. Там, где находилась мама, никогда не было спокойно. Ее тоска по чему-то иному была так сильна, что рядом с мамой было невозможно верить в счастье. Достаточно было одного неосторожного слова. Может быть, именно этого мне и не хватало после маминой гибели, этих мгновений, которые что-то значили и говорили о том, что человек, будь то вторник или суббота, всегда живет всерьез. Мама была не в силах смириться с той полужизнью, которую ей предлагал отец, занятый своими дилетантскими и нереальными проектами. Она не выносила лжи и легкомыслия. Аня и Марианне — тоже. Каждая из них на свой лад здраво относилась к действительности. Но их требования были нереальными.
Это делало их амбициозными и в то же время уязвимыми. Это и тянуло меня к ним. Поэтому я и был с ними почти до конца.
Я лежу в кровати и понимаю, что обидел своего психиатра. Может, бессознательно я вовсе не хочу покидать больницу? Может, на самом деле я хочу сидеть в курилке вместе с другими пациентами? По-прежнему нуждаться в таблетках и успокоительных средствах? Может, меня пугает мысль снова оказаться один на один с буднями? Марианне, висящая под потолком в подвале. Моя рука на ее животе. Я уже не знаю, действительно ли я чувствовал, как в ней шевелится ребенок? Был ли ее живот еще теплым? Можно ли было спасти ребенка? Мой истерический крик среди каменных стен кладовой. Пожарные и полиция со всех сторон.
Я просыпаюсь утром весь в поту. Приходят сестры, чтобы помочь мне привести себя в порядок, но я отказываюсь от их помощи, хочу показать им силу, которой у меня еще нет. Они улыбаются и гладят меня по голове. Говорят, что все будет хорошо.
Неожиданно в палате появляется Гудвин Сеффле. Меня удивляет, что до сих пор я никогда не видел его стоящим. Он всегда сидел за столом.
— Мы тебя выписываем.
— Господи, спаси и помилуй. Вы мне доверяете?
— Человек, который пытался лишить себя жизни, всегда может повторить свою попытку. Но я знаю, что ты сильный. Многое из того, что ты мне сказал, убедило меня, что ты хочешь жить, несмотря ни на что.
— Марианне тоже хотела.
— С твоей стороны неумно осложнять мою работу. К тому же я не могу помешать тебе уйти чисто юридически. Я только очень прошу тебя продолжать принимать таблетки, которые я тебе выписал.
— Я действительно в этом нуждаюсь?
— Ты думаешь, что и Марианне могла в них нуждаться?
— Вы прекрасно знаете: если бы она принимала таблетки, все было бы иначе.
— Вот именно.
— Но она их не принимала. Потому что горе не дает мертвым умереть.
— Ну и упрям же ты, Аксель Виндинг.
Но он меня отпускает. Разрешает мне вернуться в дом Скууга. Задерживать меня он больше не может. Я выдержал все испытания. Мы говорили о Шумане и о жизни на дне реки. Я отвечал на вопросы и ставил крестики там, где нужно. Теперь Гудвин Сеффле многое обо мне знает. У меня нет суицидальных наклонностей. Просто мне хотелось умереть. Он считает, что я сделал это в приступе острого помешательства. Стоит июнь. Лето 1971 года. Сирень уже отцвела, но расцвели другие цветы. Маргаритки и герань. Лобелия и хризантемы. Кусты роз на ухоженных клумбах у кирпичных стен. Яркое великолепие жизни. Солнце светит до самого вечера. Это так грустно.