Она вернулась в комнату совершенно нагая и бесстрашная. Больше бояться было нечего. Эдик что-то бездарно насвистывал. Он встал у Маши за спиной, она видела его отражение в зеркале, и он ухмылялся.
— Поторопись, — сказал он. — Я уже заказал такси.
— Я не поеду.
Это был первый, но отнюдь не последний раз, когда она возразила ему.
— Что значит — не поедешь? Ведь это запланировано!
— Что за дикая идея во время свадебного путешествия посетить Бабий Яр? Я не могу Не могу и не хочу!
— Ты будешь делать то же, что и я, — заявил Эдик. — Мы теперь две половинки одного целого.
Как он был в данный момент не прав. Он отнюдь не был половинкой. Он не был даже одной восьмой.
— Ну, пожалуйста! — захныкал он. — Я ведь хотел сфотографировать тебя там на память…
А кому, интересно, достались бы эти фотографии в случае развода? Снимки были сделаны его фотоаппаратом, заявил бы Эдик. Так-то оно так, ответила бы Маша, но вот улыбочка на фоне мемориала принадлежит ей. Он будет неистово отсуживать у Маши все, включая несданную пустую посуду, какая только отыщется на кухне. Маша была уверена в этом, как была уверена в своей беременности. Однако она даже не подумала о том, что будет с ребенком. Она не подумала об этом просто потому, что ребенка не могло быть.
* * *
В тот день Эдику пришлось отправиться к Бабьему Яру в одиночестве, а она осталась в номере, продолжая размышлять о том, как вообще с ней все это могло приключиться.
Она вспоминала большую дачу в Пушкино, которую семья снимала на лето. Тогда все казалось простым. Мама всегда приглашала много гостей. У Семеновых весело гуляли. Весело, легко, хотя и без затей… Впрочем, может быть, не так уж безоблачно все было даже тогда.
* * *
Сестрички Катя и Маша сидели на огромной светлой веранде и жевали бутерброды. Папа и мама ссорились на втором этаже. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди круглого облупленного стола. Бутерброды были трех видов: с сыром, вареной колбасой и селедочным маслом. Уплетая колбасу, которую она ловко подхватывала с хлеба языком, Катя, казалось, забывала обо всем на свете. Ярко выраженный пищевой инстинкт. Что касается Маши, то она осторожно слизывала с хлеба селедочное масло и прислушивалась к обрывкам злых фраз, которые долетали со второго этажа. Она старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, по всей видимости, шла о секретарше, которая работала в папиной нотариальной конторе. Мама была очень рассержена. Мама предупреждала папу, что, если подобное будет продолжаться, она с ним разведется.
— И ты меня больше не увидишь, жидяра! — кричала мама.
— Антисемитка! — почти добродушно отбивался папа. — Погромщица!
Маленькая Маша отметила про себя, что при этом ни словом не было упомянуто о них, о детях. Маша была готова зареветь. Куда же денутся они, детки? Этот вопрос надрывал детскую душу. Она была перепугана появлением в их жизни какой-то пресловутой секретарши — зловещего персонажа вроде ведьмы или бабы-яги.
Маша вопросительно взглянула на Катю, но та была слишком увлечена поеданием ломтиков сыра, которые исчезали у нее во рту с изумительной быстротой. Что значит старшая сестра. Наверное, поэтому младшие почти всегда вырастают заморышами. Потом наступила очередь бутерброда с селедочным маслом, который Катя принялась методично обкусывать со всех сторон, так что от него скоро остался только маленький кружок, на который Катя некоторое время любовалась, словно на произведение искусства, чтобы затем отправить вслед за остальным.
— Катенька, — прошептала Маша, — ты слышишь?
— Слышу, а что? — ответила та, засовывая остаток бутерброда в рот и проталкивая его внутрь указательным пальцем.
Глядя на нее, трудно было поверить, что она способна на какие-либо чувства. А если и способна, то, вероятно, на чувства весьма специфические.
Вообще-то, ни одна из сестер не умела успокоить или приободрить другую, поскольку никто их этому не учил.
Мама сбежала со второго этажа, когда Катя допивала компот, а Маша лишь приступила к бутерброду с колбасой. Следом за мамой сбежал и папа.
— Шизофреничка! — вопил он.
— Мамочка, любимая! — тут же вскрикнула Маша, вскакивая.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно побежала по направлению к вишневому саду — даже не оглянувшись на дочку, а отец, вздыхая, уселся рядом с детьми за стол на веранде. Сестра Катя как ни в чем не бывало искусно завела с ним разговор о своих собственных нуждах. Что же, так у них заведено — каждый за себя.
— Я уже выросла, папа. Мне нужен новый велосипед.
— Хорошо, — смущенно ответил отец.
Однако тут вмешалась Маша. В свои семь лет она все еще не понимала всех хитросплетений в отношениях полов.
— Почему вы с мамой ссоритесь? — в лоб спросила она.
— И вовсе мы не ссоримся, — проворчал отец. — Просто иногда родителям нужно выяснить отношения.
— А что такое шизофреничка? — настаивала Маша.
— Шизофреничка, — без колебаний ответил он, — значит просто нервная.
Маша с сомнением покачала головой. Даже в семь лет трудно удовольствоваться таким приблизительным ответом. Она смолчала, но отцу не поверила. Только спустя годы она поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что взрослым действительно очень часто приходится выяснять отношения, а эпитет «шизофреничка» — для таких мужчин, как ее родитель, — действительно обозначает что-то вроде нервной женщины.
* * *
Когда в тот вечер Эдик не вернулся в гостиницу к ужину, Маша ощутила детский сосущий страх — где-то в низу живота, можно было бы указать анатомический орган и более точно, да, она помнила этот страх еще с тех пор, когда, прислушиваясь, ждала, как в конце рабочего дня в замке входной двери начнет поворачиваться ключ, и дома появится отец. Девочка никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Теперь, сидя в одиночестве в гостиничном номере, она думала о том, сколько же ей пришлось вытерпеть от него — от ее отца.
Когда ему было выгодно, он сразу становился евреем. Он был евреем, когда собирался узкий круг избранных профессионалов и за водкой можно было повторять «я еврей и ты еврей» с таким же исступлением, с каким русские рвут на себе рубаху, чтобы продемонстрировать православный крест. Однако и в такие редкие моменты в горле у него слетка першило, и он подозрительно присматривался к соплеменникам, словно сомневаясь, что его почитают за своего. Время было что ли такое или страна, что он как будто и сам начинал сомневаться в своей исторической богоизбранности.
Когда же он попадал в общество знакомых и родственников жены, которые всю дорогу маниакально твердили о материнских и прочих линиях Пушкиных и Гончаровых, а в перестроечную кампанию добрались и до Рюриковичей, он вдруг превратился в не-еврея и даже начинал что-то бормотать не то о купеческих, не то о казачьих кровях. Особенно он становился не-евреем, если дела заносили его в закрома родины, и на обильных сабантуях чиновничьей братии с партийцами и гебистами его дружески шлепали по заду, отпуская очередную антисемитскую шуточку… И только в самое последнее время, когда о евреях устали говорить даже сами евреи, он, кажется, вообще наконец забыл о своей национальности. Лишь однажды, когда Маша в полемическом запале выразилась о своем женихе Эдике этот «новый русский», отец вдруг почти печально улыбнулся и неожиданно для самого себя сказал: