А дома, отгородившись от жестокого мира, мама погружалась в мир косметики, всяких штучек по уходу за кожей, которые делила с Джен. В конце концов, она была Красавицей, с этим все соглашались, и она должна была отвечать высоким требованиям. Это ее долг – мне всегда напоминала о ней старая песенка, от которой становилось не по себе:
Если хочешь жить счастливо,
Молода будь и красива.
Ты должна быть молода,
И любовь найдешь тогда.
Уход за собой был ритуалом, которому подчинялось все ее время после работы. Имена ее гуру красоты звучали гимном истинному кинозвездному блеску – «Елена Рубинштейн», «Макс Фактор», «Элизабет Арден», «Герлен», «Эсти Лаудер»; никаких новомодных «Мэри Куант» или ужасающих «Биба». Парикмахер, маникюрша, долгие часы в крошечной ванной, испытания образцов продукции, всех, с какими работала Джен. Особенно меня радовали твердые, как камень, ярко-голубые косметические маски: три дамы замолкали, таращили глаза, словно напуганные лошади, когда я силилась понять, чего же они хотят – чаю, «Нескафе», салфетку, вату, бессловесно, чтобы не потрескалась маска, – тогда они становились похожими на разъяренных Мафусаилов.
И еще нескончаемые бесполезные диеты, каждый кусок вкусной, интересной, недиетической еды сопровождался вечной песней «две минуты на языке, два дюйма на бедрах» и выразительным округлением гиацинтовых глаз. По всем углам счетчики калорий, а единственные книги в доме, помимо романов, – книги о разнообразных странных диетах. Моей любимой диетой, поскольку она требовала пылкой веры, сравнимой с верой в непорочное зачатие, была диета грейпфрутовая. Если перед обедом съесть половинку грейпфрута (какая гадость!), то все жиры в еде растворятся! Вот это фантастика, а? Довольно странно, но, несмотря на килограммы грейпфрутовой кислятины, которую поглощали мама и Джен перед свиными отбивными и картофельным пюре, она не помогала. Какая досада! В конце концов мама сказала: должно быть, мы делаем что-то не так, милая Джен.
Спортивные упражнения и сбалансированное питание казались им слишком скучными и даже неженственными, спортивные снаряды не вписывались в интерьер нашего дома. Женственность требует безумных, лишенных логики культовых ритуалов, а никак не здравого смысла или метода. Так рассуждают только мужчины. Женщинам же присущи тонкие чувства, темперамент, сильные эмоции; они рыдают над «Унесенными ветром» и шьют вечерние платья из золотистых бархатных портьер, если того требуют необходимость и бал после ужина.
Мама и Джен требовали – и по сей день требуют – как сейчас выражаются, затратного ремонта.
Все это помогало им чувствовать себя драгоценными, избалованными – «лелеемыми» (любимое мамино словечко) – и, несмотря на недостаток энтузиазма с моей стороны, меня тоже заставляли принимать участие в том, что Джен называла «рутиной красоты». Я безуспешно стирала макияж (хотя почти не пользовалась им в эти дни), мыла лицо специальным гелем, а не старым добрым мылом, наносила соответствующие увлажнители, использовала солнцезащитные кремы, расчесывала волосы щеткой «Мэйсон Пирсон». Пьяной или трезвой, обдолбанной или на свежую голову, уставшей или нет. Джен говорила, что старается ради меня, и в ее голосе слышалось отчаяние.
Вот так мы неплохо жили с мамой и Джен. Я разносила газеты и по субботам мыла машину. Без особой роскоши, но без особой экономии. Мама летала в турпоездку на Коста-Рику с Лиз на буксире, похожей на бесполый портновский манекен. Мы с Джен оставались дома во время каникул, поскольку было решено, что брать нас за границу расточительно. Но мама прекрасно справлялась с домом, умела красить и декорировать – хотя для этого требовались промышленные резиновые перчатки и огромные шарфы. Упаковка подарков ко дню рождения или Рождеству была ее коньком, она знала в этом толк. Она часами творила хризантемы из фольги или наклеивала блестки на самые незначительные из подарков; на ее работе ни один подарок не обходился без «магического прикосновения» миссис Морган. Мое магическое прикосновение, о, я вовсе не хочу хвастаться, это всего лишь проявление вежливости. Быть милой, делать вещи милыми. Вы бы видели рождественский фонарик, который она сделала мне для школьного концерта. Мой фонарик был великолепен, шедевр из фольги и картона. у всех остальных они были сляпаны наспех и кривобоки. Лучшее, на что были способны их мамы и папы. Я была в ужасе. Мне бы следовало радоваться, но я не радовалась; это лишь выделило меня и вызвало всеобщую неприязнь.
Я хотела быть как все. Больше всего на свете. Каждый вечер я молилась младенцу Иисусу, чтобы он сделал меня такой, как все, чтобы я перестала быть странным ребенком с нахмуренными бровями, который вечно говорит невпопад. Он, кстати, так мне и не ответил, несмотря на мое детское сочувствие к Его ужасной жизни (как я это понимала в свои одиннадцать), и, посмотрев «Историю монахини» – с мамой и Джен, рыдающими над невозможной сестрой Люк (Одри Хепберн[10]), и даже Лиз заткнула пасть и не язвила, как обычно, – я после школы – только не смейтесь – оставила на алтаре церкви Святого Петра коробку носовых платков с буквой «И», вышитой в уголке. У него не было носовых платков, понимаете, тогда, в Палестине. Нехорошо это, бедный Иисус; никто не дарил Ему полезных подарков, все только всё время просили его о всякой ерунде. Поэтому я купила ему на свои карманные деньги носовые платки. Я не могу себе вообразить, что подумал викарий, обнаружив эти платки, надписанные моим детским корявым почерком: «Иисусу с любовью, Б.». После этого мои религиозные чувства угасли. Религия – занятная штука, ею можно интересоваться от нечего делать, на досуге, но верить в Бога? Христианского Бога или Будду, Яхве или Аллаха? Нет, нет, в самом деле, невозможно. Как сказала бы Лиз, просто один человек пытается тобой командовать.
Однако, приходя в наш дом, мои школьные друзья зеленели от зависти. Мама любила изображать радушную хозяйку с подносом бисквитов и лимонада, и наша теплая розово-золотая гостиная была невероятно далека от их одинаковых домов, разгромленных детьми и воняющих грызунами. Тебе повезло, вздыхали они. У тебя потрясающая мама, она похожа на актрису или еще кого из телевизора. Я гордилась и делала вид, что меня это вовсе не волнует.
Если бы мама любила меня так же, как Джен, все было бы замечательно.
Если бы папа не ушел, все было бы замечательно.
Если бы я была блондинкой с большим бюстом; если бы папа не завещал мне свою Черную Собаку и свое проклятое валлийское упрямство.
Глава третья
Понимаете, я не чувствовала себя несчастной; по крайней мере, поначалу. Особенно когда я была маленькой и мир был разрисован яркими красками, а я обсасывала лапки потрепанного плюшевого мишки. У меня сохранилось немало счастливых воспоминаний: когда меня попросили спеть в детском саду, и единственная вещь, которую я смогла спеть, уж не знаю почему, была песня Лонни Донегана «Мой папаша – мусорщик».[11]Я помню плитки кулинарного шоколада «Кейк Бренд», по вкусу похожие на свечной воск с шоколадным запахом; черепаху в детском саду, писающую на стол, – мы, малыши, визжали от скатологического удовольствия; я помню запах шкафа под лестницей (старые башмаки и мыши) и запах маминых духов «Блю Грасс» от Элизабет Арден. Я помню, как папочка принес мне на Рождество игрушечную панду ростом больше меня, и помню свою куклу Бекки, которую ужасно мучила – привязывала шнурком к воротам и бросала в нее стрелки с присосками, играя в ковбоев и индейцев. Я была Красным Пером, отважным индейским воином и говорила всем «хо» свирепым и воинственным, как мне представлялось, голосом. Я была счастлива, как любой ребенок: каждый день случалось какое-нибудь новое чудо, каждую ночь – радость крепкого беспробудного сна без сновидений в моей кроватке с семейством уточек, нарисованных в изголовье.