Именно тот самый постскриптум, который мне в Нью-Йорке был высказан устно.
Трубников (расхаживая по комнате). Все это как-то неприятно, глупо и даже, я бы сказал, унизительно. Вдобавок Лансгарт в своем письме пишет, что английский язык моего автоперевода превосходен и его пришлось редактировать лишь в нескольких местах, но что книга, уже набранная, лежит без движения в ожидании моего ответа, ибо он согласен с Мюрреем и Гарли и не хотел бы поставить меня в неловкое положение, преждевременно издав мои «великие предположения». Опять эти «великие предположения», черт бы их взял! А Гарли вообще ограничился приветом и не удосужился сам написать.
Окунев. Ну, он стар и в самом деле был болен, когда я уезжал.
Трубников. Все равно написал бы, если бы действительно понял, что я сделал. Нет, они разочарованы, это совершенно ясно. Но я просто не понимаю, как на таких ученых могла напасть такая куриная слепота! И это с их лабораториями, с их американскими возможностями… Ничего не понимаю.
Окунев. Как вы думаете им отвечать?
Трубников. Не знаю. И, думая об этом, бросаюсь из крайности в крайность: то хочется послать их к черту за это глупое недоверие, то хочется немедленно же заставить их поверить, тем более что я могу это сделать в два счета.
Окунев. А может, действительно послать их к черту? Напишите ироническое письмо Лансгарту, что вы не хотите разрушать его сомнений и просите с ближайшей почтой вернуть вам рукопись книги. И дело с концом!
Трубников. Это было бы просто, но глупо: мы же не на базаре поссорились. Нельзя посылать к черту мировую науку. Мюррей и Гарли и тот же Лансгарт — это все-таки мировая наука. А наука в конце концов неделима, в особенности такая, как наша, спасающая человечество от болезней. Было бы глупо с моей стороны перед лицом этой науки строить из себя обидчивого провинциала… Нет, я должен их убедить! Это единственно правильный путь. С точки зрения науки, во всяком случае. В этом и есть, если хотите знать, патриотизм: доказать всей великой мировой науке, что пусть мы не гарли, пусть даже не мюрреи, но что и мы, русские, все-таки тоже чего-то стоим!..
Окунев. Ну, не скромничайте. Когда ваш метод станет всемирно признанным, это сразу на целую голову поднимет нашу микробиологию в глазах всего мира! В конце концов именно это соображение и заставило меня отвезти вашу рукопись. Когда я в мою первую поездку в Америку увидел, как у Мюррея вырезаны и переплетены в одну тетрадь все разрозненные этюды вашей работы, которые вы за десять лет напечатали, когда я услышал, как и он и Гарли говорили о вас и как они мечтали познакомиться с вашей работой целиком, я со спокойной совестью передал вам эти просьбы. Я считаю, что авторитеты нашей науки, если во всем мире сразу станет известна эта книга, настолько возрастут, что это соображение гораздо выше мелких соображений престижа: на каком языке она сначала выйдет, на русском или на английском.
Трубников. Виктор Борисович, ну, как вы думаете, что делать?
Окунев. Ну уж, дорогой мой, это вам самим решать! Я в данном случае только ваш друг и почтальон.
Трубников. Конечно, можно все оставить так и плюнуть, но обиднее всего будет, если американцы в конце концов через год или два самостоятельно откроют этот метод и, едва только ухватив идею за хвост, как всегда, первыми раструбят об этом на весь мир. А я потеряю свой приоритет. Мировой приоритет! А потом иди доказывай!
Окунев. Да, это было бы обидно.
Трубников. В особенности когда речь идет о моем действительно интернациональном открытии, спасающем человечество от болезней. От болезней! Поверьте, что я думаю сейчас не о себе!
Окунев (улыбнувшись). Ну, немножко и о себе.
Трубников. Что? (После молчания.) Да, если хотите, немножко и о себе. Если быть с вами совершенно откровенным, как с другом, то мне шестой десяток, и мне хочется немножко больше славы, чем я пока имею. Я говорю о научной славе, и в конце концов мне все равно, откуда бы она ни пришла — отсюда или оттуда. А книга, вышедшая там, — это все-таки книга, вышедшая там, это мировое признание. Немудрено, что их письма меня расстроили.
Окунев. Да, я забыл вам сказать. В Москве сейчас ассистент Мюррея — Эрвин. Он просил передать вам большой привет от Гарли и Мюррея, они огорчены, что от вас нет ответа.
Трубников. Помилуйте, откуда же ответ, когда вы мне вчера только привезли их письма?
Окунев. Сергей Александрович, вы в Москву не ездили, я здесь не был, а почтой посылать — еще пропали бы! Уж не гневайтесь!
Трубников. Да нет, что вы! Я благодарен вам. А чего ради приехал Эрвин?
Окунев. В составе очередной их делегации. Мне в Москве вечно приходится с ними возиться.
Трубников (после молчания). Конечно, если бы я мог решать только как ученый, откинув все прочие соображения, я бы послал сейчас же, с этим же Эрвином, раз он в Москве, Мюррею и Гарли технологию моих опытов, которая не оставила бы у них никаких сомнений. Послал бы просто как ученый ученым, как человек, стремящийся спасти человечество от болезней здесь, людям, стремящимся сделать это там. Не Трумэну же в конце концов я послал бы, а Гарли! Но тут есть два «но».
Окунев. Какие?
Трубников. Во-первых, технология у меня в двух частях, и вторая часть хотя уже написана, но не подтверждена еще опытом до конца, то есть, строго говоря, не закончена. Ну, а во-вторых, сейчас у нас начало становиться модным делать из всего секреты. Хотя, конечно, с позиций настоящего гуманизма глупо говорить о секрете производства прививок против болезней. Две части… Знаете, а что если послать Мюррею только первую часть технологии?
Окунев. Что в ней?
Трубников. Техническая разработка моего метода в части усиления заразности микробов — то, с чего я начал. В принципе она абсолютно доказывает правильность самого метода и в то же время без второй части, где практически разработано получение микробов с ослабленной заразностью, то есть получение уже препарата для прививок, — без этой второй части первая, так сказать, не выдает секрета производства. Меня ни в чем не смогут упрекнуть даже наши новоявленные любители научной конспирации. Понимаете?
Окунев. Вам хочется, чтобы я сказал «да» и взял бы эту первую часть технологии, ваши письма Мюррею и Гарли и отдал бы все это Эрвину в Москве, — так, что ли?