диван. Так и уснул в мастерской, нарушив одно из самых главных правил моей нынешней жизни. Оно было предельно простым и примитивным. Но незыблемым. И состояло оно в том, что я всегда должен был спать в своей кровати. Причём обязательно на чистых накрахмаленных простынях. В моём советском прошлом это считалось верхом блаженства.
Вот я и блаженствовал. Вернее, убеждал себя в том, что в моём возрасте и в моём положении именно это и является одним из немногих доступных мне форм на стоящего наслаждения.
Хотя утром тело и ломило от продавленных подушек и торчащих пружин этого ужасного дивана, но голова почему-то была очень ясная. И тревожных мыслей в ней практически не оставалось. Вернее, я смог своё беспокойство излить в этом портрете. С моль берта смотрела моя первая любовь. Первая женщина и трагедия всей моей жизни.
Когда от меня гость требовал подробностей моего пребывания в той знаменитой мастерской, то я ловил себя на том, что мне очень трудно быть объективным. Я не мог оставаться беспристрастным, описывая всё, что происходило в мансарде, служившей мастерской этому поразительному художнику. Причин тому было много. Самая главная же из них заключалась в той девушке, которую я встретил там.
Я был тогда на последнем курсе художественного училища. Это сегодня, спустя годы, кажется, что всё, что происходило там, было столь необычно. Но там не было никакой помпезности, аплодисментов и обстановки безмерного восхищения. Всё выглядело очень и очень обыденно. Сейчас мне кажется, что вся эта история в первую очередь, конечно же, изрядно вымотала нервы представителей спецслужб. Их возмущало всё и вся. Даже саму эту встречу они считали просто безумием. Они, иногда озвучивая это вслух, задавали всего лишь один, но весьма каверзный вопрос:
— Ну, что может советский художник обсуждать с этим буржуйским министром культуры?
Но, тем не менее этот француз обладал таким весом в политике и в мире искусства, что ему никто не мог отказать. Нет, он не был коммунистом. Просто в тридцатые годы, когда антифашистское движение только формировалось, он чётко знал, по какую сторону баррикад ему необходимо быть. И сполна исполнил свою миссию. И как воин, и как политик. Он сумел сказать фашизму своё категорическое: «Нет». В Советском Союзе это запомнили и сразу занесли его в список лучших друзей.
Про него говорили, что он является одним из самых признанных специалистов по Достоевскому. Что он влюблён в русский авангард. И неустанно его пропагандирует. И этот невероятный интеллектуал стоял от меня на расстоянии вытянутой руки. Просто в силу того, что там было безумно тесно. Холсты, мольберты, куча завершённых и ещё не законченных работ безмерно ограничивали свободу движений каждому из нас.
Художник и этот гость говорили по-французски. Звучало много комплиментов. Француз задавал очень чёткие вопросы и весьма профессионально оценивал всё то, что он видел. Убеждал нас в том, что на этих замечательных полотнах встретились Запад и Восток. Не просто встретились, а смогли слиться воедино и вдохнуть жизнь во все эти шедевры.
Конечно же, я не всё понимал. Мой французский язык был хорош, но очень архаичен. Это был скорее язык прекрасных романов девятнадцатого века, а не тот беглый разговорный, который был здесь так необходим. Но ведь его нельзя было усвоить без пребывания в среде язы ка. А я же никогда и никуда из Баку не выезжал.
Всё время, пока художник и его гость беседовали, шёл перевод. Он был предназначен для чиновников, что представляли здесь официальное искусство, и тех лиц, присутствие которых было обязательно во время любой встречи с иностранцами. Очевидно, что весь этот протокол заранее обговаривался с представителями соответствующих спецслужб. Перевод был первоклассный, но саму переводчицу мне трудно было разглядеть. Я честно старался запоминать каждое слово. Понимал, что всё то, что звучит в мастерской, невозможно будет услышать ещё где-то. Ну и всё это было просто очень интересно.
Здесь речь шла о том, что шар земной настолько мал, что ни одна культура не может укрыться от влияния другой. Француз говорил, что без влияния японской живописи не было бы импрессионистов, а без них не было бы русского авангарда, как и таких прекрасных работ, что находятся в этой мастерской. А ещё он говорил о восточной миниатюре, о средневековых рукописных книгах, о коврах и древних орнаментах. О том, что в искусстве всё решает, в конечном итоге, личность самого художника и его видение мира. И повторял, что всё это, от магии ковра до раскованности импрессионистов, сплелось воедино в работах этого прекрасного бакинского художника.
Во всей этой чехарде вдруг в мою спину буквально вонзилась женская грудь. Оказывается, что когда пытались достать очередной холст, желая показать его французу, эта хрупкая девочка-переводчица потеряла равновесие и чуть не сшибла меня с ног.
Я даже не успел открыть рот и выразить своё возмущение, когда вдруг разом осознал, что эти бездонные глаза предназначены исключительно для того, чтобы я в них утонул. Эту операцию по превращению меня в настоящего утопленника я смог реализовать сполна. С того самого момента, когда судьба буквально столкнула нас друг с другом, мы практически выпали из реальности. Уходили из мастерской уже взявшись за руки. Как потерявшиеся дети, которые наконец-то нашли друг друга, но боятся вновь потерять уже найденное.
Я привёл её к себе домой. Не было никаких признаний в любви. Вообще никаких разговоров просто не было. Да и не могло быть. Мы казались друг другу зеркальным отражением: я, глядя на неё, видел себя, а она существовала во мне, независимо от того, касались ли мы друг друга, сливались ли воедино или просто обменивались какими-то ничего не значащими словами.
Но при этом мне всё же с самого начала казалось, что эта переводчица очень странно себя ведёт. Она практически не выходила из моего дома. Готовила какие-то простые, но очень вкусные блюда. Читала какие-то книги из моей библиотеки. А ещё она часами валялась на диване и любила меня как может любить женщина, предназначенная тебе самой судьбой.
Я стал её комнатной собачонкой, её бессловесным рабом, её сошедшим с ума любовником… Она почему-то именовала меня господином и повелителем, каждую ночь превращаясь в мою Шахерезаду. Мне было очень странно, что она была такой молчаливой днём, но обожала рассказывать мне что-то после того, когда мы наконец-то могли оторваться друг от друга.
Да что там обсуждать какие-то мелочи и детали. Но все они просто так врезались мне в память, что уже не забыть