и отобрал присягу. Потом вышел на крыльцо и сказал народу. Его голос звучал среди зимнего ветра, как военная команда: «Ручаюсь вам своим словом, что вся семья уедет из села и пока пан жив, не вернется сюда. А теперь прошу, ведите себя как следует. Я отвезу барские повозки за границы, со мной поедет тот из хозяев, которого вы выберете из себя для контроля. Согласны ли?»
«Согласны!» — раздалось кругом, и священник велел устраивать повозки, а сам вернулся во двор. Пани Зофия припала ему к ногам. Он поднял ее и усадил на диване.
«Успокойтесь. Думаю, это лучшая развязка, которой только можно было добиться. Детям и так нужно ходить в школы, а что касается имения, то я уже буду хорошо смотреть за управляющим».
Помещик ходил по комнате и сопел.
«Благодарю вас, дорогой родственник, — сказал, протягивая руку к священнику. — Но это вынужденная присяга».
«Что?»
«Вынужденная присяга, говорю. И неужели я связан ею против моих собственных холопов, взбесившихся, как стая собак?»
«Но я поклялся перед ними, а вы передо мной! — ответил решительно священник, и глаза его запылали с трудом сдерживаемым гневом. — Как честный человек, вы должны знать, что ваше обращение с крестьянами было хуже, чем плохое, — преступное. Кувшин не вечно воду носит, а ваше время и так долго тянулось. Присяга — вещь святая, и вы ее должны сдержать. А если нет, дело будет уже между вами и мною. Не задирайте нос! Меня вы не устрашите. Мои предки были большими панами, чем вы, физической силы я не боюсь, да и моральное превосходство тоже не по вашей стороне».
«Отче!»
«Пане!»
Глаза их встретились.
В гостиной сделалось тихо. Никто не смел и дохнуть. Казалось, даже часы перестали идти. Тогда помещик опустил голову.
«Итак?!» — спросил священник.
«Ну, да…» — процедил сквозь зубы пан и велел подать воды. А священник говорит ему:
«И еще одно. Когда вы уедете, я должен знать, что произошло с Гертрудой».
«Это семейное дело».
«Я тоже, хоть и издалека, но к семье отношусь, а если бы даже и не относился, то совесть велит мне, чтобы дело это было решено раз и навсегда, мой пане!»
«Воды! Скорее, скорей воды! Темно мне. Зажгите больше свеч».
Все бросились к пану, и через минуту пана уже не было. Случился с ним приступ на том же диване, который он купил за выигранные в карты деньги.
Под окнами послышались крики. Народ смущался, почему не уезжают паны. На крыльцо вышел священник.
«Господин не поедет. Он скончался. Не верите мне?»
«Верим, но как-то странно».
«Если странно, то пусть двое придут и посмотрят».
«Не нужно, не нужно. Пусть с Богом покоятся».
И разошлись.
Когда похоронили пана, за гробом шла Гертруда, белая, как молоко, и все думали, что она поседела в ту страшную ночь, когда с паном произошел приступ.
После похорон люди просили священника, чтобы пани не выезжала из села, говорили, что они знают ее доброе сердце и что между деревней и двором не будет той пропасти, что раньше.
Но пани не согласилась. Говорила, что не зря целовала крест, что больше не вернется. Дети подросли, и женился старший сын и прибрал к рукам имение — но тогда уже и панщины не было. И все это происшествие ушло в забвение, как уже и не одно на этом свете; память наша коротка. Но есть, пожалуй, невидимая книга, в которой записывают все, хорошее и плохое, чтобы свести счеты. В книге нашего двора «debet» был больше, чем «hebet»[6]. И потому он приговорен к запустению. Имение распродадут, а чего же стоит двор без имения? Это уже не двор, а большой, бездушный дом, не так ли?
— Пожалуй, что да.
— Полагаю своим глупым умом, что справедливость какая-то должна быть и что ни грех, ни одна обида не проходят безнаказанно.
— Вы говорите, как священник в церкви. Но это правда… а того священника, о котором вы рассказывали, я узнал по вашему описанию.
— Неужели?
— Да. Это был мой дед.
Лицо Ксаверия удлинилось и окаменело.
— А Гертруда… Пани Гертруда… — произнес слуга, и глаза его стали расти, расти до размера двух стекол в окне.
* * *
Когда очнулся, на стеклах горело зарево восходящего солнца. Пели первые птицы. Потер рукой глаза, поднял высоко веки и только плечами пожал. «Эх! И не пил я ничего, кроме чая, а что-то такое странное почудилось мне».
Поднялся, подошел к кровати и погасил свечу, которая догорала в фонаре и от которой шел синеватый беспокойный дымок.
Быстро разделся и нырнул в постель. Не хотелось ему, чтобы Ксаверий увидел нетронутую постель и догадался, что он не спал.
Но уснуть не мог.
Сонные мечты шли дальше перед глазами и говорили ему: пойди и убедись, правда ли это все.
Встал и вошел в зал.
Воевода грозно смотрел из своих позолоченных, пылью покрытых рам.
Улыбающаяся дама со шнурком на шее кокетливо смотрела на него и словно говорила:
«И ты веришь, будто я в полночь чищу паркет?»
Портреты других членов семьи словно хотели спрятаться в сумерки, которые падали еще от большой печи.
В гостиной вздыхал диван, на котором произошел приступ со старым господином. В другие покои не заглядывал. Был уверен, что и там все так, как ему почудилось в его полусонных мечтах.
Открыл дверь на крыльцо и представил себе огни, что горели в парке, когда двор окружили взбунтовавшиеся крестьяне. Туда крался лакейчик за священником в деревню, здесь этот священник стоял, здесь он говорил с мятежниками.
А теперь в парке было тихо и глухо.
Дорожки зарастали травой, деревья ветшали и валились, пруд зарос ряской и аиром.
«Этот двор приговорен к запустению, — вспомнил слова своего ночного проводника по залам. — Потому что есть невидимая книга, в которую записывают добрые и злые поступки, и есть рука, которая когда-нибудь сведет все счёты в той книге».
Он обошел большой, старый сад, а когда вернулся, кровать его была уже застелена и в столовой крутился Ксаверий во фраке и в белом галстуке.
— Что пан желают, кофе или чай?
— Чай, разумеется, если поставили самовар.
— Он уже два раза закипел. Петрусь, принеси его сюда!
Петрусь принес самовар, и Ксаверий налил чашечку ароматного чая.
— Как вам спалось, Ксаверий?
— Спасибо пану, что были так любезны спросить. Плохо. А пан?
— И мне не лучше.
— Такие теперь времена, что у человека даже сна спокойного нет. Плохие времена! — и вздохнул.
— Что