только те железные правила, что придавали всему его бытию некую форму резца. Для него бытие означало: ему можно всё! На что хватит сил у того, кто направляет резец. Резчик за всё и ответит (насколько на ответ у него сил хватит). Ничего нового под луной.
Прекрасно понимая напрасность своего мнения, Илья повторил для себя:
– Я видел ангела в куске мрамора и резал камень, пока не освободил его, – процитировал он слова Микеланджело. – Даже если бы я захотел стать таким резчиком (и готов был за всё отвечать), где мне найти инструмент для удаления лишнего?
Сказал и улыбнулся своей заведомой глупости.
А потом на эту заведомую глупость пришёл не менее заведомый ответ (тоже никем из людей неслышимый).
– А захочешь ли подвергать себе вивисекции? Инструментом для которой можешь быть только ты сам.
– Не могу. Я смертен.
С кем он говорил? Глыбообразный главарь (сам казавшийся неоконченной скульптурой того же Буонарроти) вряд ли смог участвовать в подобном дискурсе. Очевидно, что ещё не все действующие лица были предъявлены.
Так же очевидно, что ни содержание, ни форма дискурса не зависят ни от местоположения его участников, ни от времени их жизни и смерти.
– Ты смертен, потому что так решил.
– Выходи, – сказал Илья.
– Перед тобой и так выходец из людей, – невидимый говорун имел в виду рукастого, – А сам я выйду, когда меня позовут люди.
Невидимый собеседник заведомо исключал Илью из числа людей.
– Я человек.
– Ты сказал!
Невидимый повторил слова Христа (по одной версии перед Синедрионом, по другой – перед Пилатом; третьей – самой доподлинной – версией было молчание). После чего подвёл некий итог дискурса:
– Если ты человек и не хочешь быть резцом самого себя, тогда твоя смертоносная возлюбленная есть средство, чтобы удалить с тебя лишний мрамор.
– И это тоже, – ответил Илья населянту невидимого мира.
Что есть этот мир невидимый? Чтобы объяснить его, придётся обратиться к образам банальным и поэтическим: например, к образу весны. О которой можно сказать всё что угодно, кроме одного: что её нет на свете.
А меж тем это именно так! Она настолько повсеместна, что присутствует всюду и является нормой, и (словно бы) перестает быть тем, чем должна быть: воскресением воскресения и смертью смерти. Если всё вокруг становится вершинами и глубинами, перед нами составленная из них гладкость.
Так можно сказать о воздухе: его нет, поскольку он везде.
Настоящая весна (и настоящий воздух) повсеместны, а преходящая весна (время года) – краткая иллюзия повсеместности; точно так и санкт-петербургским Атлантам на улице Миллионной можно сказать: конкретного небесного свода нет просто потому, что вы его везде (а не только на улице Миллионной) держите.
И воздуха нигде нет – именно потому, что вы везде им дышите.
Но всё это не относилось к рукастому бандиту, что стоял перед Ильей. Впрочем, и на него распространялась невидимая повсеместность: стоявший перед Ильей головорез не задохнулся бы и в космосе (как в иллюзии безвоздушного).
Но не потому, что сам обернулся изменением неизменного. Да и не им были произнесены слова о резце.
Просто и у коротконогого бандита был свой учитель. Открывший ему бытие там, где нет смерти (просто потому, что она повсеместна) и где нет жизни (просто потому, что не смертному её отнимать); в чём-то этот учитель сделал своего ученика неуязвимым, а в чём-то ненастоящим.
Или сам ученик смог стать только тем, кем стал.
Что есть настоящее? То, что изначально. А ненастоящее есть отпадшее от настоящего. Падшая сущность, сохранившая память о должном и (благодаря этой памяти) обретшая некие ограниченные возможности в невидимом.
Но как настоящее, так и ненастоящее – сродни всему и (потому) они неистребимо повсеместны; ни от того, ни от другого нельзя уйти. Да и никто не пытается со времён (пожалуй) ноевых.
Потому – не будем от времён ноевых уходить, а раз и навсегда утвердим: ни одно имя здесь не произносится впустую.
«Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом.» (Быт. 6:9). Здесь говорится о его праведности, но умалчивается о внешности; и это всё тогда, когда поверхность и есть почти всё, что необходимо для выживания в мире.
А ведь Ной тоже вполне мог бы оказаться столь же красив или столь же уродлив – ненастоящими красотой и уродством (красотою или уродством поверхности: видимости лишь «для рода его»); точно так же «спортсмен» был (или – мог быть) праведен в лишь своих глубинах, если можно так сказать.
Но что нам до такой праведности (и до его глубин)? У нас есть своё.
К тому же – пора отделываться от слова «спортсмен»: оно лжёт. Не разъясняет – за какие-такие пределы (уже в этом мире) возможно человеку «шагнуть» не только душою, а ещё и телом; например – тот же самый предъявленный нам «спортсмен» уже более чем пограничен в этом миру, нежели нам, здешним аборигенам, возможно!
Рукастый и мышцами, и волей продавливает себя в невидимое. Навязывает себя невидимому. И ведь он прав в своём праве – невидимому следует докучать. Иначе – оно «не замечает».
Что-то в этом есть допотопное: строить свой Ковчег, городить свою «диогенову» бочку тела. Потому какое-то время «спортсмена» я иногда буду величать пседо-Ноем. Хотя – до Ноя ему столь же далеко, как мне до Сергия Радонежского (тоже, не в меньших масштабах, прародителя моего этноса).
Потому я так же буду называть его рукастым (тоже хорошее определение).
Итак, псевдо-Ной – весь в «роде своём» и в своём (и для себя) совершенном уродстве, а так же – в своем (и для себя) понимаем будущем: каждое его движение имело своим продолжением недостижимое совершенство несовершенного (такой вот внутренний абсурд и внутреннее единство); назовём это качество великим недотворением или недостижением.
Прямо ведущем к выводу: наш мир не-до-творён!
И хорошо, что не получалось у него посмотреть на Илью так, как одна горная вершина взглядывает на другу. Тем более что вершины лишь мнятся (себе и друг другу) отдельными. Между вершинами всегда есть связующее