очевидно – что был он (как галька морская) весьма пообтёсан в очень подвижной среде; но – всё равно всё более и более округляется от радостей жизни, потребляемых с тщанием (и ведёт это к полному уничтожению).
Вместе с тем – очевидно, что особенным образом этот необратимый распад в данном конкретном субъекте оказался на самом краю «остановлен»; причём – «остановили» его не от нашего края (человеческой) пропасти, а совсем с другой стороны запределья.
Впрочем – в этом раздвоении тонких влияний (с той или другой стороны от погибели) тоже нет ничего необычного: ведь ежели мир наш куда-либо идёт (пусть даже – от конечного бытия к бес-конечному небытию), то и движется он сразу же ото всех сторон Света и Тьмы (что бы под этими понятиями в виду не имелось).
И если «темная» сторона «настоящего» бытия рукастого коротконогого спортсмена была в те годы всем очевидна, что подразумевало не менее очевидным катастрофический финал его жизни! Разве что – в данном случае случилось некое (безразличное и весьма персональное) чудо.
Неизбежную гибель «спортсмена» удалось повернуть, причём – не только лицом к осмысленному и имеющему значение существованию, а ещё и к некоей мыслительной власти над оным (вновь припомнились тени: их осмысленные прирастание и убытие) К тому же (благодаря такому «регрессу» – от конечной смерти к начальной жизни) сейчас человек выглядел выделенным (или даже выделанным – ибо спортсмен) из глади повсеместного проживания.
Он словно бы продавливал плоскость реальности. Или даже оказывался совладельцем незримых объёмов «той стороны» невидимого, которая была «на его стороне». Отсюда и великолепное уродство рукастого.
Если (бы) совершенная красота могла (бы) воскрешать из мёртвых, то и совершенное уродство несомненно (и без всякого «бы») могло делать мёртвое живым. Разница здесь в некоторой тонкости произнесения (как, например, вещ-щ-щь и вещ-щ-е-е). А так же в том, что стило-стилет (для написания Слова или убийства оного) и инструмент (для делания Вавилонской башни) берут именно в руки.
Эта тонкая разница не была различием добра и зла. Но оказывалась их единством (и даже кровным) родством; таким – неуловимым (сущим в невидимом мире); причём – нерушимым, как скала Прометея! Таким, как тонкости различения людей и «всё ещё людей» (механистически вышедших в свехлюди, демоны или боги).
Представший перед Ильёй человек (ото всех отдельный и со всеми схожий) оказывался со всеми людьми именно в таком (странном – ненастоящем, но несомненном) родстве.
Родстве не то чтобы крови (и не то чтобы духа), а некоего понимания сути понятия homo sum. Это было неправильно – с точки зрения человека как животного с рассудком и душой; с точки зрения человека как недо-бога состояние это было желанным.
Такой экзи’станс предполагал количественное изменение всех качеств и сил человеческих – вместо того чтобы стать даже не единственными качеством и силой, а естественным единством (стать Первородством) всего и вся.
Бытие рукастого бандита виделось псевдо-Илии именно что неправильным псевдо-бытием; разве что – находилось в родстве с недостижимой правотой настоящего бытия.
Казалось – подобное родство должно быть у нас (у людей) только с Адамом и Евой; казалось – лишь благодаря такому родству «все мы» – тоже «всё ещё люди» (в какой-то своей частице), бесконечно стремящиеся к своему Первородству.
Но о главаре бандитов нельзя было с уверенностью сказать, что он «всё ещё человек» – какой-то частью он остался в миру; нечто от deus ex machina в нём неизбежно было (впрочем, как и в любом человеке) – но и от человека в нём осталось одно уникальное качество! Он – «был таков».
А ещё – «не был не таков» (стихийная воля к власти не стала ему взамен всего остального – отсюда, кстати, и некоторая перекормленность); казалось – ещё немного, и он бы вообще из своего тела вышел и ушёл (кстати, не обязательно в ту сторону, которая его на свете держит).
Таким образом он оказывался и больше человека, и меньше. А уродливым он виделся потому, что полностью «ветхим Адамом» уже не был; но (как тень от светила) стремился к нему прирасти – приобретя свойства Первоматерии: согласитесь, что может быть желанней для deus ex machina, нежели довести возможности версификации своей реальности до бесконечности?
Но для этого следует отказаться от очевидности: ведь бесконечность – тоже число (количество, а не качество).
И если Адама (или Еву) взять точкой отсчёта, тогда они – падшие в количественный мир бесконечности Перволюди (сущности неизмеримого качества), а мы так и не нашедшие мира дети их не нашедших мира детей.
Генетически или кровно мы способны заглядывать дальше жизни и жить дольше смерти (отчасти и об этом вся наша история); это наши способы бытия.
Избери первое, и станешь совершенно красив. Рукастый предводитель бандитов избрал второе (и хорошо это понимал). А вот в каком качестве здесь пребывает Илья, понять рукастому не удавалось.
Впрочем, об этом «спортсмене из людей» (в чём-то даже не deus ex maxhine, а machine ex homo) сразу можно было сказать что-то определённое: перед нами один из тех, кто не просто претендует быть больше себя (в видимом), но и реально чего-то достиг (в невидимом).
Сейчас перед Ильей стоял человек жизни «с другой стороны»: не ставший так называемым добром, но и не оказавшийся так называемым злом. Он был горд и уверен, что всегда может пройти посреди зла и добра. Используя те или иные возможности и избегая тех или иных последствий.
Человек был лют и радостен в своей наивности.
– А кто не наивен? – сказал о себе Илья.
Говорил он о себе (и только себе), и слышал себя – только он сам. Никому из людей (или всё ещё людей) услышать его было бы невозможно. Ведь он, отведавший зла и добра и прекрасно осведомлённый о последствиях любого с ними двурушничества, видел сейчас перед собой именно что двурушника: говорить с ним было не о чем.
Хотя он (псевдо-Илия) и сам собирался проделать то, что совершить невозможно. Потому напрасно он видел перед собой всего лишь бандита. Пусть и полагающего возможным искупить не искупаемое. Для чего положившего себе стать инструментом для извлечения из человеческой мякоти нужного ему миропорядка.
Принявшего на себя