в кабинет переписки, где служила Принцесса, и повидать ее там, хотя эта встреча на глазах у всех не представлялась ему приятной.
«Еще плакать начнет, Бог ее знает», – думал он спокойно, без злобы и без прежней томительной жалости.
Придя в салон переписки, он окинул глазами склоненные над машинами женские головы, но не мог различить между ними бесцветных льняных кос Принцессы. Треск и щелканье машин оглушали его.
«Словно целые сотни кастаньет», – вспомнил он ее сравнение, и ему захотелось поскорее увидеть ее.
– Простите, барышня, – обратился он к сидевшей с краю черноволосой толстушке. – Могу я видеть госпожу Уздольскую?
– Кого? – переспросила та.
Он повторил.
– Не знаю! – ответила она растерянно. – У нас такой нет.
– Кого им надо? – спросила ее соседка. – Уздольскую? Вам Уздольскую? Она давно умерла. Зимой. Разве вы не знали?
Руданов молча поклонился и вышел.
– Так вот оно что! Умерла маленькая Принцесса.
Он вышел на улицу, и город показался ему тихим и пустым, словно маленькая Принцесса занимала в нем когда-нибудь большое место.
Он прошел мимо окна с сиренью и снова вспомнил ее радость, и цветы показались ему бледными и таинственными, словно выросшими на забытой могиле, но на сердце его не было ни тревоги, ни жалости. Оно было тихо, грустно и спокойно.
Не торопясь, покончил он свои петербургские дела и вернулся в Одессу.
В день его приезда, вечером, прислуга доложила, что его спрашивает мальчик от портного.
– Какого портного? – удивился Руданов.
– А которому отдавали летний костюм поправлять, прошлогодний-то. Он уж два раза наведывался, там какую-то штучку нашли…
Руданов вышел в переднюю.
Худенький черноволосый мальчик подал ему маленький сверточек, что-то вроде пуговицы, завернутой в тонкую синюю бумажку.
– Хозяин нашел в вашем пинжаке, – сказал он. – За подкладку заваливши. Видно через карман проскочила. Он этта нащупал, ножницам пропорол, смотрит – камушек. Сейчас меня и послал, а то, грит, схватятся…
Слово «камушек» напомнило Руданову что-то тяжелое, тоскливо-тревожное. Смутно удивляясь своему странному волнению, он поспешно сорвал бумажку и тихо ахнул: в его руке был бледно-розовый рубин, оправленный черными лилиями.
Страшная догадка шевельнулась в его душе, но он не позволил себе поверить ей.
– Не может быть! Не может быть! – повторял он. – Я не хочу, чтоб это так было!
Он бросился к себе в кабинет и, вынув из стола узкий темный футляр, раскрыл его дрожащими руками. Булавка-копия была на своем месте. Сомнений больше быть не могло: найденный в его платье камень был заветный рубин Принцессы.
– Это, верно, тогда, когда я срисовывал, – тихо проговорил Руданов. – Но как же это могло случиться! И зачем, зачем это все!
Он заметался по комнате с растерянным, побледневшим лицом. Ему казалось, что он должен куда-то бежать, послать письмо, телеграмму, кого-то успокоить, объяснить свою рассеянность. Но он тут же вспомнил, что идти было некуда, и некому писать, и некого успокаивать.
Усталый и затихший опустился он в кресло и долго сидел, сжимая медальон похолодевшими пальцами, и бледный мутно-розовый камень казался ему жутким, теплым и словно живым.
Он думал о маленькой мертвой Принцессе, и старая ноющая жалость тихо вползала и присасывалась к его сердцу. А за ней следом ползли воспоминания о байковом одеяльце, о плоской шапочке, о безобразных вязаных перчатках… И все эти мысли, бесконечные, томительные, свертывались и развертывались, как длинные серые ленты на круглых тяжелых катушках, и он покорялся им в тупом и тоскливом недоумении, не зная своей вины и не находя себе оправдания.
День прошел
Ужин имел серьезное политическое значение, а потому и требовал со стороны Серафимы Андреевны особого внимания. Еще месяц тому назад, когда прошел слух, что уездный член суда непременно хочет выкурить Андрея Васильевича, считая его шатанья по клубам и буйное поведение для судебного пристава совершенно неприличным, супруги стали приискивать предлог для какого-нибудь вечера или обеда. Всем в городе хорошо было известно, что человек, сумевший вкусно накормить уездного члена, надолго выигрывал в его расположении.
Долго не удавалось Огарковым найти желанный случай. Прямо звать, в виду слухов, было неудобно. Именины, как на грех, все прошли. Но тут выручил новый маленький «Огарченок», родившийся как раз в это смутное время и даже месяцем раньше, чем его ждали, словно нарочно для того, чтобы поправить карьеру отца.
Решили созвать гостей в день крестин после самого обряда и с нетерпением ожидали выздоровления хилой Серафимы Андреевны, так как без ее деятельного участия пиршество никак не могло состояться. Она пролежала двенадцать дней в постели и все ночи напролет плакала, что младенец не дождется крестин и умрет раньше времени.
Сам Огарков ничего не имел против смерти новорожденного. И без него оставалось четверо вечно хворающих и ноющих ребят. Только бы дотянуть до крестин.
Наконец, торжественный день настал. Крестины прошли благополучно, и созванные почетные гости все налицо.
На диване, перед круглым столом, – сам герой, во имя которого приносилась вечерняя жертва, – уездный член суда. Он тихо колышет огромным круглым животом в белом жилете, словно готовит для будущего ужина уютную и просторную колыбель. Он лукаво глядит маленькими заплывшими глазками на почтительно беседующего с ним хозяина и от времени до времени мычит что-то невнятное.
Рядом с ним, кое-как боком, примостилась жена уездного врача, пожилая носатая дама с острыми блестящими глазами. Она рассказывает старику акцизному, что муж ее страшно занят и потому не мог прийти. Акцизный слушает и загадочно улыбается, словно знает, что уездный врач закладывает теперь банк в девятый вал.
В углу, около самой двери, расположился необыкновенно большой и толстый человек – тюремный смотритель Куличев. Он всегда имел какой-то сконфуженный вид, словно стыдился своих размеров. Войдя в гостиную Огарковых, он долго вертел в руках старенькое хлипкое кресло, затем поманил к себе пальцем проходившую мимо прислугу и шепотом попросил принести из кухни табуретку. Прислуга, испуганная деревенская девка, почтительно повиновалась и долго потом смотрела на него в щелку двери, широко раскрыв рот и выпучив глаза.
Хозяйка дома, наряженная в новый бумазейный капот, миловидная и глупенькая, присаживалась на минутку около гостей, устало выпрямляя спину, и снова бежала на кухню, озабоченно вытянув худенькое личико, на котором минувшее страдание оставило мягкий налет тихой грусти. Следом за нею, торопясь и толкая друг друга, шныряли трое старших ребят – две сухопарые девочки и мальчик с необыкновенно большой круглой головой.
Гости ждут ужина и видимо томятся.
– Что же это наш милейший судья не пришел? – спрашивает уездный член. – Или вы его