думать.
— Мне страшно, отец!.. — прошептала Клавдия Захаровна.
— Чего тебе страшно? — не понял он.
— Вернется, сделает что-нибудь... — Она всматривалась в сумерки, словно боялась увидеть там Данилова Прохора или — еще хуже, еще страшнее — тень его, бесплотную и молчаливую.
— Не дури! — строго сказал Захар Михалыч, но и сам невольно огляделся и прислушался внимательно. — Ничего он сделать уже не может. И не посмеет. Правда, должно быть, что скучает на чужбине... Один остался, как недокошенная травинка в большом поле. А это самое страшное и есть, дочка, остаться на свете одному. Но винить ему, кроме себя, некого. Сам выбрал такую судьбу.
— Простил бы ты его...
— За себя давно простил. И думать забыл, что он был или есть. Не во мне дело! Не на меня руку поднял, это пойми. Вообще... Конечно, и пострадал много, не отнимешь.
— Значит, искупил вину, отец.
— Не знаю. Говорят, что вину можно перед богом искупить. Легко искупать перед тем, кого нет, а перед людьми, перед народом своим... — Он на мгновение задумался и решительно сказал: — Нет! Никакие страдания, я так думаю, не искупают вину перед народом, если вина эта большая и серьезная. На то и разум нам дан, чтобы сначала думали, как и что сделать, а после делали. Я вот смотрел на него... С кем бы он был во время войны?
Клавдия Захаровна пожала плечами.
— Не с теми, кто с оружием в руках, как Михаил, как Татьяна, как твой муж, как все честные люди... Нет, не с ними был бы Прохор Данилов. Сам отказался от Родины, никто не отнимал ее у него. Пусть на себя и пеняет.
— Тоскует он, отец...
— И волк по родному лесу тоскует! — сказал, как отрезал, старый Антипов. — Родина, дочка, не клочок земли, где человек рождается, живет и умирает, когда приходит его час. Родина — это... Это все! Ты должен с нею быть и в горести, и в радости. А так слишком просто: худо стало — затосковал, загрустил, вспомнил, что Родина у тебя есть, на поклон к ней двинулся... А когда Родине худо было?.. Собака вот со своим домом в беде не расстанется, дом для нее святое, а он?! Ладно, заболтались мы с тобой, поздно уже, ступай-ка ты, ступай! — Он подтолкнул Клавдию Захаровну.
Она ушла. За ней увязался и Жулик, а старый Антипов долго сидел еще среди набирающих силу георгинов, и мысли его навязчиво и беспокойно кружились, кружились вокруг Прохора, возвращая память в далекое прошлое, и являлись исподволь, подтачивая недавнюю убежденность, сомнения: верно ли поступил, прогнав Прохора, не приютив его, не дав тепла? Не слишком ли жестоко обошелся с ним?..
Может, оттого являлись сомнения, что все-таки Прохор родня? Или быть снисходительным, милосердным проще и легче, чем обыкновенно справедливым, когда для утверждения справедливости нужна жестокость?..
Не было на сердце старого Антипова неприязни и ненависти к Прохору Данилову как таковому. Но была ненависть к врагу. Однако и жаль тоже было бездомного, отчужденного Прохора, хотя он и враг. Совсем стариком сделался, даром что двумя или тремя годами всего-то старше. Похоронить, когда помрет, будет некому, и никто не заплачет, не закричит в голос, не взгрустнет даже у смертного его одра, точно тенью черной прожил он среди людей на земле, которая для всех одинаковая, не оставив после себя ни потомства, ни дерева, посаженного своими руками, ни дома — ничего. А жить начинал буйно, свирепо, грозой посадских мальчишек был. Позднее, возмужав, ходил в завидных женихах, ни сном ни духом не угадывая, какая пропащая, дикая уготована ему судьба...
Но если судьба, тогда не столь уж и велика, на столь неискупима личная вина Прохора? С судьбой, говорят, не поспоришь, и кто-то другой — не отец ли? — толкал Прохора на преступление, кто-то вложил ему в руку нож...
Заступиться за него, попросить ему официальное прошение? Искупил, может, нечаянную вину свою?
Не очень верилось этому, зато нечаянная вина давала право на сочувствие и милосердие, в чем Прохор Данилов обрел нынче острую необходимость. Правда, искупить вину, даже если это возможно, — одно, а понять, осознать себя виноватым — совсем другое...
«Кто знает, может и отойдет, оттает очерствевшее сердце, если разрешат ему вернуться на родину, — думал старый Антипов, прикуривая папиросу от папиросы. — Может, и доживет оставшиеся дни человеком, а не зверем в чужой берлоге. Да и много ли у него осталось этих дней!.. Больной совсем, в чем только душа держится. А гордый, не взял денег. Это хорошо, потому что гордость — это уже человеческое. — Захар Михалыч улыбнулся одобрительно, вспомнив, как падали, падали на землю разноцветные бумажки. — Не надо было предлагать ему деньги, — укорил он себя. — Получилось, как будто я откупиться от него захотел...»
Ночь двигалась серая, промозглая, как поздней осенью. Над рекой слоился густой туман, и казалось, река дышит тяжело и неровно, приходя в себя после трудной дневной работы. В небе не было ни звезд, ни луны. Тишина и покой звали думать. Лишь изредка что-то громко всплеснется в невидимой за туманом воде. Георгины источают тонкий, едва уловимый запах, который не умеет слышать никто, кроме старого Антипова. Днем же этого запаха не слышит и он.
Просвистела, взорвав ночной покой, электричка.
И тут представилось Захару Михалычу, как входит с опаской Прохор в стылый и нечистый зал ожидания на вокзале, хоронясь от милиции и посторонних взглядов, как ищет где-нибудь в укромном, темном углу свободное место для себя, свертывается незаметным серым клубком на жесткой и неуютной казенной скамейке, подтянув ноги к подбородку... Свертывается, точно бездомная, оставленная хозяевами собака, и пытается уснуть, забыться, а сон не идет к нему, одолевают мысли, тревоги, неразрешимые проблемы, от которых уж вовсе никуда не спрячешься, и каждый, кто случайно посмотрит на Прохора, узнает в нем пожизненного бродягу, одинокого скитальца среди людей...
Может, бог с ним и с его давней виной перед людьми?.. Может, пусть доживает свой грешный непутевый век на покое?.. Пожалуй, и в доме не помешает. Места хватит. Наверху так и стоит недоделанная комната. Всего-то и доделать — сложить плиту, утеплить двери и стенки, оклеить обоями...
Аккуратно, стараясь