на тех же началах, на каких господские крестьяне отбывали барщину. При этом «военные поселяне» не переставали быть крестьянами: оставались в своих деревнях и обрабатывали землю совершенно, опять-таки, так же, как прокармливали себя своим трудом барщинные мужики. Это перенесение в военную область модного среди тогдашних помещиков увлечения барщиной само по себе чрезвычайно характерно, тем более, что оно сопровождалось попытками «организовать» хозяйство военных поселян с тою точностью регламентации, какою проникнуты проекты Удолова, Швиткова и других прожектеров конца XVIII и начала XIX веков, труды которых печатались в записках Вольного экономического общества. Но у дела была и другая сторона, еще более характерная, но уже политически. Военные поселения возникают в очень любопытный момент александровского царствования: в 1810 году, когда, с одной стороны, война с Наполеоном была почти решена, с другой — Александр Павлович искал путей сближения со своим дворянством. Уничтожение рекрутчины было бы как нельзя более приятно этому последнему; как ни старались помещики сбывать в солдаты наименее ценную часть своей живой собственности, все же рекрутчина, особенно усиленная перед войной, отнимала много рабочих рук, так ценных теперь в барщинном имении. Военные поселения, напротив, падали всею своей тяжестью на казенных крестьян, почти не затрагивая помещичьих[10]. В то же время, при ужасающем падении курса ассигнаций, перевод армии на довольствие натурой, притом трудами самих солдат, сулил самые радужные финансовые перспективы. Война двенадцатого года разразилась слишком быстро, не дав времени развернуть эксперимент достаточно широко: но за него взялись с удвоенной энергией тотчас по заключении мира, который казался, а отчасти и действительно был до начала революционного движения 20-х годов весьма непрочным. Варварская прямолинейность, с которой из мирного казенного мужика выбивали исправного фронтового солдата, давала достаточный повод для общественного негодования против «гуманного» нововведения императора Александра (он очень им гордился именно с этой стороны!)[11]. Но, вчитываясь в отзывы декабристов, вы чувствуете, что к этому одному поводу дело далеко не сводилось. Жестоко было барщинное хозяйство вообще и всюду — штатское или военное, безразлично, но мы напрасно стали бы искать у членов тайных обществ такого личного отношения к барщине, какое слишком явственно звучит, когда дело касается военных поселений. Трубецкой и Якушкин почти одними и теми же словами характеризуют политические последствия военной барщины: по мнению первого, поселения составят в государстве «особую касту, которая, не имея с народом почти ничего общего, может сделаться орудием его угнетения». «Известно, что военные поселения со временем должны были составить посередь России полосу с севера на юг и совместить в себе штаб-квартиру всех конных и пеших полков, — пишет второй, — при окончательном устройстве военных поселений они неминуемо должны были образоваться в военную касту с оружием в руках и не имеющую ничего общего с остальным народонаселением России». В военных поселениях декабристы провидели зародыш опричнины, и, кажется, они не были совсем не правы. Развитие политического радикализма именно в военной среде должно было настраивать верхи очень подозрительно по отношению к прежней армии. «Солдат доволен, но нельзя того же сказать об офицерах, которые раздражены походом против неаполитанцев, — писал в начале 20-х годов князь Васильчиков, командир гвардейского корпуса, когда предполагалось двинуть русские войска для усмирения революции, вспыхнувшей на Апеннинском полуострове. — Вы можете поэтому судить, как распространились у нас либеральные идеи. Не отвечайте мне на это избитой фразой: «Заставьте их молчать». Число говорунов слишком велико… Если Провидению угодно, чтобы война вспыхнула, мне кажется, нужно пустить в дело гвардию, а не держать ее в резерве. Несколько хороших битв успокоят молодые головы и приучат их к строгой дисциплине, а когда кончится война, государь может уменьшить численность гвардии и сохранить ее лишь в самом необходимом количестве, что было бы большим благом… Мы слишком многочисленны — вот в чем большое зло, и вот почему войска производят революции».
Как видим, русскому офицерству было чего опасаться от Александра Павловича — прежде всего как офицерству. Но мы, конечно, очень ошиблись бы, если бы свели его программу к отстаиванию профессиональных интересов: тогда дело не пошло бы дальше тех мелких гвардейских вспышек, с которыми приходилось бороться Екатерине II. Армия была только более оппозиционно настроена, чем другие общественные круги, но оппозиционное настроение было очень широко распространено во всех кругах, не считая самый верхний слой — «знать», где Мамоновы, Орловы и Волконские являлись резким исключением, и самый нижний — крепостное крестьянство, где ни на минуту не прекращалось брожение, но не имевшее ничего общего с конституционными или республиканскими проектами. Выразителем взглядов дворянской интеллигенции второго десятилетия XIX века был «Дух журналов» или «обрание всего, что есть лучшего и любопытнейшего во всех других журналах по части истории, политики, государственного хозяйства, литературы, разных искусств, сельского домоводства и проч.». Этот талантливейший журнал того времени дает самую типичную амальгаму национализма, либерализма и крепостничества, какую только можно себе представить. В нем помещались переводы заграничных конституций и статьи «о пользе представительного правления», написанные со смелостью, которую русской периодической печати пришлось потом забыть чуть не на сто лет. Разъяснялись чрезвычайно убедительно выгоды, какие англичане получают от своего парламента, и в то же время доказывалось, что «англичанин едва может пропитать свою душу, евши вполсыта печеный картофель, а русский сытно и ест, и пьет, и веселится иногда… У нас нет изящных, чудных рукоделий, но почти нет нищих; народ живет в довольстве вообще, а не частно». С большим жаром развивалась мысль о вреде «батрачества», т. е. пролетариата, и в то же время давался совет: «мужиков своих, даже самых богатых, не пускать в оброк», а вести исключительно барщинное хозяйство. То внутренне противоречивое существо, которое представлял собою русский помещик до 70-х почти годов XIX столетия — европейский буржуа, с одной стороны, азиатский феодал — с другой, уже народилось на свет ко второму десятилетию александровского царствования. Противоречия не получалось, если взять этот тип в его экономической основе: новое крепостное хозяйство уже нельзя было вести без капитала и не приспособляясь к условиям рынка. «Капиталы, капиталы, капиталы — вот те волшебные силы, которые и самую дикую пустыню превращают в рай», — восклицал «Дух журналов», отстаивая в то же время свободу торговли всей силой авторитета тогдашней экономической науки, с которою он же и знакомил своих читателей, помещая у себя переводы Сэ, Бентама, Сисмонди и других. А свобода торговли, недаром сказано, была корнем всех буржуазных свобод, и, ведя борьбу с «игом Наполеона», русское дворянство вело, в сущности, борьбу именно за этот корень всех свобод, ибо экономическим воплощением «ига»