class="stanza">
Может быть, этот дом — мой последний приют,
Потому его окна глядят на закат.
Иль проклятые думы меня в нём убьют,
Или грусть сокрушит. Доконает тоска.
Может быть, этот свет из закатных окон
Просияет к исходу последнего дня,
И вовеки веков будет памятен он
В мире том, где Господь ожидает меня…
Вот так, совсем даже неплохо.
Другой его романс был о любви, как ему и полагается быть:
Вот и рухнули снова пролёты моста,
Что я строил к тебе, моё счастье.
И чисты мои помыслы, совесть чиста,
Но, увы, одолели напасти.
Потому так печально и грустно, хоть плачь,
Сердце ноет — и охай, и ахай,
Словно чернобородый, румяный палач
Ждёт меня пред дубовою плахой.
И не тронет ничей умоляющий плачь
Злое сердце под красной рубахой…
Тоже неплохо… особенно если принять во внимание мастерскую игру на гармони, да и на балалайке тоже.
Но нынче что-то молчалив Кубариков дом. На дверях замок. А то неплохо бы поинтересоваться, откуда в деревне появилась «Харчевня» с молодой женщиной в окошке.
Далее путь был знаком: по изгороди огородной, по выгону в сторону леса. Теперь-то не заблудишься. Вскоре вышли и на тот проселок, что ведёт в сторону Лучкина и в Пилятицы.
5.
Впереди за движущейся снежной пеленой проступила тёмная полоса, потом показались ольховые кусты, стоявшие стеной. За ними вплотную лес еловый. Тут уж не заблудишься: идёшь, как в ущелье, между заснеженными высоченными соснами да елями, стволы ближних деревьев видны довольно отчетливо, а вершины терялись в белой мгле.
На поляне, им давно облюбованной, он остановился, сбросил со спины сумку, досаждавшую ему:
— Давай отдохнём. Садись на то пёнышко.
Он всегда присаживался тут, шагая в школу или обратно. Затеял маленький костерик. Звук обламываемых сучьев не раздавался громко, а будто увязал в падающем снеге, как в вате. Не тихо было, а глухо.
— А ведь видел я где-то эту старушку! — сказал вдруг Ваня, заволновавшись. — Видел!
— Какую?
— А вот что с посошком нам попалась. Какой-то у меня с ней разговор был. Она ведь меня узнала…
— Ну, узнала, и что? Не бери в голову.
— Нет, всё не так просто… Кто-то иной в таком облике…
— Ой, да ну тебя, Дементий! Пойдём домой.
Но костёрок так славно разгорелся! Ваня бросал в него тоненькие сухие прутики, огонь карабкался по ним, как живой. И снежинки были живые, они шипели, бесстрашно опускаясь в него и погибая в нём. Катя с затаённоё улыбкой наблюдала, как он ловил снежинки на руку, разглядывал их, пока они таяли. На лице Ивана-царевича, обезображенном шрамами, было забавное выражение — младенческое любопытство и этакий исследовательский интерес одновременно. Катя закрылась варежкой, чтоб удержать смех.
Он отвлёкся мыслями и вспомнил о Кубарике.
— Знаешь, Паша мне в прошлый раз спел романс собственного сочинения. Надо бы записать слова… Там у него так:
Я на лобное место всхожу, как на трон,
И стою, и смотрю без боязни
На дубовую плаху, на стаю ворон,
На мерзавцев — вершителей казни.
А в глазах у толпы мне укор-приговор,
В нетерпенье толпа замирает,
Словно я для неё и убийца, и вор,
А мой ангел грехи мои знает.
Но взлетает, как птица, разящий топор
К небесам, где мой Бог обитает.
Ваня уже напевал… Спутница слушала его с улыбкой.
— А что, неплохо, — одобрила она. — Неужто он сам сочинил? Врёт, небось. Что-то уж слишком грамотно.
— Сам. Каждый культурный человек должен уметь и песню сложить, и стихи сочинить.
— Я вот не смогу, — вздохнула Катя.
— В исполнении Кубарика да под гармошку… я был восхищён, чём и поведал ему.
— Рыбак рыбака видит издалека, — сказала Катя и усмехнулась.
— Небось, хотела сказать: дурак дурака… Так?
Она не успел ответить ему — неподалёку вдруг прокуковала кукушка! Они вздрогнули оба и переглянулись. Кукушка замолчала, но снова пожала голос, а ей откликнулась другая. И замолчали обе. Зато комар прилетел, запищал гневно.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу, — Ваня хлопнул себя по щеке. — Мы так не договаривались, чтоб комарам при снегопаде летать.
— Да и кукушкам куковать тоже, — добавила Катя.
Комар благополучно избежал смерти, улетел, обиженно гудя.
— Опять тиндиликает, — пожаловалась Катя, прижимая к ушам ладони.
Они замолчали, прислушиваясь, недоумевая: в лесу опять раздалось кукование. Но эха не было, и голоса кукушек, один нежный, другой настойчивый, трубный, глохли, как в вате.
6.
Приближающийся топот копыт и фырканье лошади заставило их обоих обернуться: совсем близко, краем поляны, наперерез к дороге, двигались неясные силуэты верховых. По мере приближения они проступали из белой мглы, как на фотобумаге, — в шинелях, головы укрыты башлыками; у каждого винтовка за спиной, шашка на боку… Слышен был капустный хруст снега под копытами передних коней, бодрое пофыркиванье их, сдержанный говор и смех всадников; позванивали удила.
Впереди бок-о-бок ехали двое офицеров; у одного из них лицо румяное, круглое, почти мальчишеское, а другой явно постарше, с усами, темляк его шашки был желтым, в цвет погон.
И опять удивило Ваню то, что не по нынешней погоде обметало инеем морды коней, башлыки и усы и даже брови верховых. Почему им так студено в эту мягкую погоду с легким снежком?
— Вашблародие! — крикнули сзади. — Надо правей забирать, иначе угодим в Куркино болото, оно и зимой дышит.
Старший офицер обернулся на этот голос, и Ваня на мгновение ясно увидел его лицо — это было лицо именно военного человека: оно отражало давнюю привычку отдавать приказы и выслушивать доклады об их исполнении; прищуренные глаза офицера смотрели строго и высокомерно. Кажется, он заметил сидящих у костерка, но внимание его отвлекли.
— Господин поручик, — сказал баском тот, что ехал рядом, у вашего Калистрата правая передняя на серебряной подкове, потому шаг легче, шире, чем у левой, вот мы и забираем все время в ту сторону.
Он как бы подлаживался под дружеский тон, и все-таки сбивался на почтительный. А тот, кого назвали «вашблагородием» и «поручиком», холодно улыбнулся, дернул поводья рукой в коричневой замшевой перчатке, конь его пошел рысью — конь рослый, серой масти, с пятнами-«яблоками» по всему корпусу, в черных чулках и с широкой траурной прядью в гриве. Прибавили ходу и прочие верховые, держась по двое друг за другом. Передние уже