цветное небо, слушая первые голоса вечерних цикад. Смеркалось, по бледно-голубому небу над темными верхушками деревьев разлились акварельные лиловые и розовые дорожки, а ещё выше застыли подсвеченные прощающимся солнцем перистые облака. С каждым вдохом я чувствовала, как наполняюсь силой этих последних, слишком жарких для весны, дней мая.
– Встретил на днях брата твоего. Он сказал, ты опять разбила сердце очередного ухажера.
– Да было бы что там бить, – я наморщила нос. – Он эмоциональное бревно, не понимает ничего важного. Вот так спокойно не просидит и минуты, то захрапит, то вскочит, потому что скучно ему, видите ли. Говорит, вся эта красота природы банальна, и я слишком её преувеличиваю.
– Нда-а-а, – насмешливо протянул Ян, достав пакет с табаком и с неудовольствием обнаружив, что тот кончился. Ян курил исключительно тот табак, который сам выращивал и сушил, с глубоким презрением относясь ко всем прочим продуктам табачной индустрии. – Снова не состоялась великая любовь, как неожиданно. Это уже третий непонимающий за год?
Это был четвертый. Когда появился первый, Ян на правах названного старшего брата очень беспокоился, ко второму отнесся уже спокойнее, а позже вообще начал смотреть на этих бедолаг снисходительно. При встрече с последним Ян дружески похлопал его по плечу со словами, что, если тому придется меня задушить, он поймет.
– Но они действительно все… странные. Правда! Они не хотят даже попытаться увидеть то, что вижу я, вообразить красивый и огромный мир. Считают и себя и меня песчинками в пустыне, которые не способны ни отличиться, ни достичь чего-то важного. От этого непонимания мне скучно и грустно.
Ян сел.
– Лося, это ты странная, а не они. Ты влюбляешься, а потом разочаровываешься, потому что не можешь переделать человека под свой вкус. Может, твой мир и красив, но с чего ты взяла, что кто-то обязан понимать это? Люди, как и ты, каждый день строят жизнь вокруг себя, возвышая в ней одно и приуменьшая другое на основе своих чувств и желаний, и невзирая на справедливость своих решений. Правда каждого из нас – только в нашей голове, а видеть мир другого человека – это значит принимать его истины. Это слишком тяжело. Ты можешь распахнуть перед человеком двери в свой мир – яркий и прекрасный, где жизнь летит, бурлит, где даже самое малое имеет свою неповторимость. Ты можешь сказать, что он достаточно удивителен, чтобы увидеть все это, чтобы понять, потому что искренне так считаешь. Но он, скорее всего, не поверит тебе. Потому что люди привыкли верить только своей собственной правде. И он предпочтет остаться в своем мирке, даже если он темный и скучный, он предпочтет верить в то, что он – один из миллиардов таких же людей, способных только к потреблению. Он скажет, что удивительность – это само собой разумеющееся в человеке, что не стоит придавать этому значение, что такая уникальность создает массовость. И, послушай, самое обидное – тебе придется это принять и оставить его таким, потому что если ты не сделаешь этого, то не будешь ничем отличаться от него самого. Так что попытка открыть кому-то глаза – это всегда плевок в душу, прежде всего, самому себе.
Ян умел говорить потрясающе поэтично, и я безумно любила эту его способность. Я, проворно перебирая пальцами, сплетала стебли одуванчиков и думала о гениях, особенно о гениях искусства. О тех, кого не принимали, а спустя века восхищались. Я думала о том, чем мы с ним отличаемся от всех остальных людей и за что нам такая участь.
– А как же художники, писатели, музыканты… все эти люди, миры которых мы знаем и любим. Они меняют людей?
– Ну, конечно. Я думаю, искусство – универсальный язык для общения человеческих душ. Однако пробиться через твердолобость и приоткрыть завесу сказочного мира для других может лишь очень верный себе человек. Он должен бесстрашно открывать свою душу, чтобы тронуть чужую. Созидатели служат другим людям больше, чем кто бы то ни был. Они, можно сказать, в большей мере родились в рабстве у самих себя, чем любой, обреченный на потребление, и этим сами спасаются, – на какое-то время он задумался и я, воспользовавшись паузой, водрузила ему на голову цветочную корону. – Я думаю, что однажды могу перестать разводить лошадей или вести ферму. Может, я захочу стать врачом или юристом. Но стоит мне прекратить трогать чужие чувства, делать свои стекляшки – и моя жизнь перестанет иметь всякую ценность. Потому что только это по-настоящему зависящий от меня вклад, только это дает мне ощущение, что я занимаюсь чем-то необходимым, чем-то, на что по-настоящему способен.
Мои пальцы замерли, я подняла голову и окинула взглядом пейзаж, пытаясь представить, как далеко течет эта река и насколько широко раскидывается лес. И что это за люди, которые, быть может, тоже любят на них смотреть, где и как они живут.
– Ян, но мы не сможем изменить мир. Я не смогу спасти от смерти всех, кто о ней думает, а ты не сможешь излечить каждую страдающую душу, как бы тебе не хотелось.
– Я и не хочу изменить весь мир. Я хочу изменить только тот маленький его кусочек, который есть вокруг меня. Понимаешь? – он внимательно поглядел на меня и поднялся. – Пошли, скоро стемнеет.
Я боком сползла со стула и надела на себя второй венок, все мои ладони были в желтой пыльце. Ян привел лошадей, и я хмуро уставилась на Атома, который стоял перед хозяином и, по-моему, собирался откусить одуванчик с его головного убора. Проверив ремни и погладив коня, Ян одним махом вскочил в седло.
– Поехали обратно по дороге. Мне ещё надо теплицы закрыть и лошадей загнать.
– Поехали, – я с трудом забралась на спину слишком высокой для меня кобылы, придерживая венок. – А, да, знаешь ещё что. У меня скоро выпускной, и, пожалуйста, ты мог бы прийти туда… не так, – я наморщила лоб, обводя взглядом мятую и выпачканную в траве и земле одежду. Ян саркастично поднял бровь.
– Сделаю все, что смогу, но ничего не обещаю.
– И, Ян, там будут мои родители. Они совсем перестали ладить, и… ты мог бы, пожалуйста… ну, посмотреть, что можно с этим сделать? Это очень важно.
– Ладно, посмотрю, – и он пришпорил Атома, поскакав вперед.
3
Я повернулась левым боком, потом правым, потом снова левым. Ещё раз подтянула колготки и нервно почесала запястье вокруг маминого серебряного браслета, расправила кружево на юбке.
– Ты выглядишь… слишком строго, – четырнадцатилетний брат стоял в дверях моей комнаты