— Да, — улыбнулся Курт. — Наутро она ушла, а я вспомнил пай-девочку, которая не умеет танцевать…
— Мои родители говорили на идише. «Мешуге!» — кричала мама, «Шлимазл! — подхватывал папа. — Где это видано: одни танцы — и замуж? Без денег, без имущества?» Но я настояла на своем.
— Она это умеет! И брат мой был на седьмом небе от счастья. Кто угодно, только не Эльза. Вон какой портрет отгрохал! Тогда казалось, что Рахель вышла чересчур взрослой. Сейчас не кажется.
Пришел санитар-таиландец. Пора прощаться.
Дворняга с повадками борзой
Рахель вышла проводить меня до остановки.
— Вы знаете, Эльза, раньше, возвращаясь домой, я первым делом включала музыку, не выношу тишину. Теперь Курту музыка мешает, и день тянется как год. Когда никто не приходит, — добавила она, подумав.
Я сказала, что меня зовут Лена и что однажды я видела Эльзу. У нее есть собака. Но собаку я не видела.
— Чистой воды выдумка! — взмахнула руками Рахель. — Курт хотел произвести на вас впечатление.
Подъехал автобус, и мы наскоро распрощались.
По дороге я позвонила знакомой, пославшей мне Эльзу, узнать, как там она.
— Я думала, вы приняли ее за сумасшедшую и прекратили общение… А я как раз выгуливаю ее собаку.
— Раньше ты выгуливала ее собаку по утрам.
— Теперь она у меня, а Эльза уехала в Чехию получать наследство. Якобы ей принадлежит часть какого‐то замка…
— В Бухловице? Я там была…
— Жаль, разминулись. Помогли бы ей с чешским…
Раздался громкий лай.
— Ферейра, фу! От нее ни на секунду нельзя отвлечься. Чуть что, рвется с поводка. Обычная дворняга, а повадки, как у борзой.
— Лишь бы Эльза не нашла в Бухловице хлев и не упала в обморок.
— А что там?
— Не знаю. До хлева я не добралась.
Пока я еду домой, моя знакомая выгуливает собаку Эльзы, а Эльза прохаживается по родовому поместью. Давно ушли турки, а павлины так и орут. Их крик выводит из себя портрет деда Леонарда. Двоятся глаза-моллюски. Одной прорехой меньше.
Осколки древних амфор
В августе 1945 года два чемодана с детскими рисунками из Терезина были доставлены в еврейскую общину Праги. Что значит — доставлены? Кем? Кто их туда внес, чьи это были руки? 4500 рисунков — нелегкая ноша, особенно если учесть, что многие выполнены на плотной чертежной бумаге и на лагерных формулярах. Плюс коллажи, которые куда весомей рисунков…
Этими вопросами я донимала сотрудников Еврейского музея в Праге. Но тщетно. Ответ мне дала Рая Энглендер, дочь старшей воспитательницы детского дома девочек: «Перед уходом на транспорт Фридл[2] показала моей маме, где спрятаны чемоданы, и Вилли Гроаг, директор нашего детского дома, который, кстати, прекрасно знал Фридл, перенес их в комнату воспитателей. Там они и хранились. Мы с мамой отбыли из Терезина сразу после того, как сняли карантин, а Вилли оставался там до конца лета. Чемоданы с рисунками он отвез на склад в здание пражской синагоги, куда сдавали все, что осталось в лагере, после чего отчитался перед моей мамой — принято на хранение работником еврейской общины таким-то… Если Вилли жив, искать его надо в Израиле».
Впервые оказавшись в Израиле в ноябре 1989 года, я по справочной нашла номер телефона Вилли Гроага. На вежливо-осторожный вопрос: «Чем могу служить?» — я отрапортовала по-пионерски: «Хочу поговорить про Фридл». «Про Фридл? — переспросил он задумчиво, — жду! В любое время, хоть сейчас. Жду до полуночи и после полуночи». Дело было вечером, и, как объяснили мне друзья, в такую пору из Иерусалима в кибуц Маанит добраться можно только на машине. «Отвезите», — взмолилась я. Всю дорогу — а она заняла около двух часов — они говорили о том, что кибуцники ложатся спать засветло, что въезд в кибуц может быть закрыт, поскольку вокруг него неспокойные арабские поселения, что я поддалась на розыгрыш остроумного старика, — а я вдыхала запах апельсиновых рощ вперемешку с навозом. И молчала в тряпочку.
В кибуце Маанит светилось лишь одно окно, у которого мы и остановились. Из одноэтажного домика вышел человек с голубыми глазами, даже в темноте они были голубыми.
— Вилли Гроаг, — представился он. — Вильгельм Франц Мордехай Гроаг, в соответствии с метриками. Должен вас предупредить, моя жена Тамар спит. Она встает на работу в пять утра. Так что будем шептаться.
Вилли Гроаг и Елена Макарова, 1991. Фото С. Макарова.
Мои знакомые что-то пролепетали на иврите и сели в машину. Чао, бай-бай!
Вилли открыл передо мной дверь, и я на цыпочках вошла в освещенную комнату. Картины… Но не Фридл. Небольшие скульптуры в стиле чешского барокко. Потрогала.
Плотная бумага, затонированная под бронзу.
— Это работы моей мамы Труды, — объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, разглядывал, как художник модель. Погасив верхний свет, он поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.
— Поедем в Хадеру. А потом я уложу тебя спать на диване.
Семидесятипятилетний юноша подвел меня к машине, стоящей под огромным деревом напротив дома. Мы сели и поехали. Снова дорога, уже знакомая, запах из коровника, запах апельсинов, аллея с высокими деревьями, шоссе.
Я спросила Вилли, почему у него три имени.
— Так сложилось исторически. Я родился в Оломоуце в разгар Первой мировой войны. У кайзера Вильгельма было второе имя — Франц. В семье с почтением относились к еврейской традиции. Деда звали Мордехай. Так что мое третье имя — Мордехай. Сложи и получишь — Вильгельм Франц Мордехай. Вполне подходящее имя для ребенка, родившегося в буржуазной семье и воспитанного в немецко-еврейской традиции.