На Иванушке чапан, Черт мочалами тачал…
Вечерело. Летняя ночь начинала спускаться и над Доном, и над станицей, около которой казаки расположились табором в ожидании похода. Это была Усть-Медведицкая станица. Раскинувшись небольшими куренями по полугорью, она спускалась к песчаной отмели, на которой казачата каждый день устраивали ристалища, гоняя коней своих отцов и дедов на водопой. Левым крылом станица всходила на обрывистый, каменистый берег, такой высокий, что, когда казачата сталкивали с вершины его камень, то, скатываясь и колотясь о другие камни, он увлекал за собою массы плитняку, который с грохотом и прыгал в Дон, словно стадо диких коз. За Доном зеленелся лес. Вправо от станицы песчаная отмель суживалась в узкий рукав, называемый Каптюгом, по которому весною шумно бурлил Дон, образуя за Каптюгом особый живописный, покрытый серебристыми тополями остров.
Эх ты, остров зелёный, островок песчаный! Исходили, истоптали тебя казацкие ноженьки, поливали тебя, словно дождичком, девичие слёзыньки. Оттого на тебе, островок песчаный, и травынька-муравынька не вырастывала, не всходила, что тебя, островок песчаный, горючьми слезами красны девицы кропили. На тебе, островок зелёный, красны девицы с казаками-соколами совыкались-целовались, на тебе ли, островок зелёный, и навеки с ними расставались!
На этом Каптюжном острове, под развесистым тополем, и сидел Треня с Отрепьевым, когда к ним подошёл запорожец.
— Подождём, что скажет атаман Корела, — говорил Треня. — Он должен скоро быть со своим войском. А коли и он во едину думу с Заруцким станет, так тогда и на Москву пойдём… Только всё что-то сердечушко веры не даёт.
— Чему? — спросил Отрепьев.
— Да тому, что моим глазынькам повидать вновь золотые маковки, моим ноженькам ступать по тем по дороженькам, где мы с тобой, Юша, малыми ребятками хаживали, беды-горюшка не знавывали.
— Та же ж у вас, у Москви, кажуть, погано, холодно, — протестовал запорожец, который так любил своё южное солнышко. — Там, у вас, кажуть, и черешня не расте.
— Зато рябинушка кудрявая растёт, белая березынька листочками шумит, бор зелёный разговоры говорит… Эх! Помнишь, Юша, как мы за грибами хаживали, белую березыньку заламливали?
— Помню.
— А помнишь, как Мефодия Патарийскаго читывали, как он о гогах и магогах повествует, что Александр Македонский в горы заклепал?
— Как не помнить? Ещё ты всё хотел Александром Македонским быть, дабы Годунова, аки царя Персидского, в полон взять да на прекрасной его Ксении жениться.
— Эх, Ксенюшка, Ксенюшка! Высоко ты, птичка-перепёлочка, гнездо свила! Не залететь туда ясну соколу… Вот и теперь, как вспомню эти косы трубчаты, что трубами по плечам лежат, эти бровушки союзные, соболиные… я ведь видал её на переходах… Как вспомню всё это, так и свет божий не мил становится.
Он тряхнул своими русыми кудрями и гордо закинул голову.
— Оттого и на Дон больше ушёл.
— Се б то од дивчины? От сором! — вмешался запорожец. — Та я б и вкрав, бут вона хочь царская дочь.
— Да она ж и есть царская дочь.
— Ну и вкрав бы…
— Руки, брат, коротки.
— Овва! У мене руки довги… та от як будемо у Москви, то я ии, трубокосу, и вкраду-таки… Ось побачете.
— Куда тебе, хохол эдакой!
— А всё ж таки вкраду.
Отрепьев не вмешивался в этот спор. Его другое что-то занимало. «И поведу народ мой на агаряны, и изгоню их из земли Твоей в землю агарянскую, из Цариграда и из Иерусалима изгоню их», — шептал он в задумчивости.
— Ты что, Юша, шепчешь? Али Настеньку Романову вспоминаешь:
Эх ты, Настенька, Настенька, Походочка частенька, частенька.
Сильно подействовали эти слова на Отрепьева. Он как-то растерянно и с укором посмотрел на своего товарища…