Буровили глазом.
Томились в тоске под броней: уж больно здоров!
– Товарищ командир! – взмолились по рации. – Разрешите стыкнуться! Я его уложу, как жив не был.
– Жаркий какой, – отвечали без спешки. – Ждать, твою мать.
Подкатил вражина. Встал близко. Люк откинул. Рожу выставил. Вылез затем по пояс – рыжий, сытый, здоровый, бревном не задавить, нагло закурил сигаретку.
Чтоб тебе первая пуля в лоб!
– Товарищ командир! – снова взмолились. – Можно я его ушиблю из пушки?
– Отдохни, Гриша, – отвечали. – Время придет – ушибешь.
Вражина докурил на виду у всех, сплюнул на них увесистым плевком, убрался назад в люк.
Танк отвернул в свою сторону, вздернул могучий зад, запердел выхлопом обидно и громко на потеху вражьему войску.
Этого – не стерпеть.
– Вася! – заорало по рации. – Трогай!..
И Вася-водитель тронул.
Как шпорами ткнул.
Верткий, некрупный, подскоками на ухабах: понесло – не остановишь, а вслед ему орало-материлось по рации:
– Гришка! Лейтенант! Догоню – задеру!..
– Ты догони сперва! – орало в ответ. – Хрена тебе! Грозилка грозит, а возилка возит!..
Вражина увидел его, неспеша повернулся, грузно покатил навстречу, набирая скорость, отворотив ствол, чтоб не мешало, разгоняясь до последнего, лоб в лоб – влепиться, раздавить, в сырь размазать по полю.
– Ваа-аася! Вильни!..
И Вася вильнул.
Вражина пролетел мимо, ревя до одури в широкое горло, а пока выворачивал назад, этот подскочил юрко, боком прошелся по боку, сорвал ему гусеницу.
Закрутился злобно на месте, завертел башней – поймать и расстрелять, а этот обежал шустро, нацелил пушчонку, залепил вражине в упор – как свинчаткой в лоб – снарядом в смотровую щель.
Юшка масляная по броне…
Взревели моторами на краях поля и поперли напролом – все вдруг.
Стенка на стенку.
Броня на броню.
Снаряды от густоты стукались в воздухе. Птицы удирали без оглядки. Зайцы упрыгивали. Суслики проваливались под землю. Всякая живность.
Двое дерутся – третьему не место!
Пёрли.
Дулами переплетались.
Вертелись на битой гусенице.
Выползали из машин-факелов, шарили вслепую по траве, схватывались ножом, пистолетом, зубом. Танком давили походя. Выли. Стонали. Проклинали. Орали от боли и ярости. Звали напоследок маму.
Безумство железа, огня, пота, крови, смрада...
Лес мертвел по соседству, лист роняя до срока. Мгла оседала на поле от вони-пакости. Проглядывало по конец ствола: от горелой солярки, горелого масла, горелого мяса.
И дождь покапал на всех крупными, горячими каплями, как плакали на облаках черными – от горя – слезами...
Утихало на поле.
В подбитых машинах рвались снаряды.
Танки содрогались изнутри, как не остыли еще от драки, догорая до поздней ночи.
Последний бушевал до утра, не хотел смириться.
Рвалось внутри. Реже. Еще реже. А там и он приутих…
Догорала Талица на бугре от шальных перелетных снарядов. Догорала будка у насыпи. Вместе с будкой догорала Арина в гробу, как танкист под броней...
Поперла из земли трава-повилика, оплетая без разбора наших с ненашими.
На броне, как на пне, проросли опята. В дулах птицы загомозились, гнезда свивая. В пробоины мыши полезли, жуки с гусеницами.
Поле переваривало привычно в новый перегной.
Из земли взятое в землю возвращалось в виде странном, непривычном, бессмысленном.
И взмывали над Каргиным полем сытые, непуганые вороны – хозяевами тех мест...
10
Великан Великанович Самотрясов сидел на привычном месте на краю Среднерусской возвышенности, но ногами уже не болтал и удовольствия не получал.
Было ему плохо не по-шуточному, болело на разрыв великанье сердце, кружилась голова, слабел живот, – куда там пыжикам-карлам с их лилипутскими муками...
Сыпался с неба десант на парашютах по неотложному военному делу.
Приладонились на подставленную руку, стали окапываться на горном плато, не помеченном на картах, рыть землянки и ходы сообщений, держать на смерть круговую оборону.
Было щекотно, но терпимо.
Самотрясов глядел задумчиво сверху вниз и изредка потряхивал ладонью, вызывая у них осыпи с обвалами, как при артиллерийском обстреле, а они снова окапывались, просили по рации подмогу, обещали стоять до конца.
Прилетел вражеский самолет, отбомбился на ладонь, и мертвые попадали навзничь, раненые засучили ногами, выжившие застреляли во все стороны с одинаковой силой.
Тогда он опустил ладонь до земли, и одни побежали куда-то с криками "Ура!", а другие остались без движения – мухами, которым оторвали крылышки-парашюты.
Гремело и смердело на Валдайской низменности, воевало-бушевало без пощады, а последний на земле армизон глядел из-за Уральских гор на ихнее безобразие, истончался в тоске. Оставалось его на одну-две жалости, на два-три стеснения до полного исчезновения в окружающем пространстве. Кого пожалеть напоследок? За кого постесняться? Потратиться на теперешних или оставить на потом?
Умом не решить и сердцем не измерить…
– Выходи, – попросил Самотрясов, и тот вышел из-за Уральских гор.
Был он худобы невозможной, одежды обвисали, как на палке без плечиков, на ремне не хватало места для новых дыр.
– Не молчи, – попросил Самотрясов. – Чего ты молчишь? Кричи на нас – легче перетерпеть.
Но тот кричать не умел. Выговаривать за гнусное поведение. Только глядеть с тоской и истончаться без меры.
– Шел бы ты ко мне, – сказал Самотрясов.
Головой мотнул.
– Тогда я к тебе.
Снова мотнул.
Но Великан Великанович Самотрясов уже вышагивал в его сторону, опадая в размерах, пространства стремительно удлинялись, горизонты застилались кустами: карлику дойти до карлика, карлику великана не разглядеть.
– Ланя, – сказали сверху. – Беги, Ланя, домой. Саня твой плачет – покачать некому.
И Великан Великанович Самотрясов поспешил домой, радуясь и тоскуя, потому что ожидал его Саня Нетесаный, наследничек и продолжатель, – у других и того не было...
11
Ланя Нетесаный скучал по ночам в танке, на жизнь глядя через смотровые прорези.
Не пел, не перебирал струны, увядал без Арины в духоте железа.