вдоль его, навстречу сыпавшейся тьме неприятельских войск. И перешли небольшой деревянный мост, перекинутый через речку Осуга, – голые доски, лужи на них; на перилах его висела гирлянда круглых, словно сковородки, противотанковых мин, еще не соединенных с отростками проводом.
Как видно было, мины уже были заложены всюду, в особенности вблизи дорог и на возвышенностях, на подходе к ним, – зеленели всюду понатыканные в снегу нарезанные лапки елок – указатели (для немецких солдат) нахождения сокрытых в снегу мин. Ребята это сразу раскусили. Бесстрашно они волочили санки здесь. С уклонением от этих лапок елочных.
Выселенцы, притянувшись, слиплись, с санками, на еще крепко-снежной обочине большака; они, нервничая больше, чем дольше стояли около него, дожидались хоть какого-нибудь перерыва во все неубывающем потоке ходко откатывавшихся немецких войск; им следовало только перейти большак на другую сторону – для того, чтобы, отвильнув там от него, пробираться скрытней по дорожкам и тропинкам дальше, к Ржеву.
Поразительно, подумалось Антону, неожиданно во время этого стояния: ведь такое уже было, было с ним, кажется, в развязлый октябрьский день в 41-м, т.е. полтора года назад. Следовательно, ему-то и Саше уже вторично довелось наблюдать нечто схожее и в то же время столь различное в этом адском механизме массового перемещения на местности вражеских солдат, наблюдать никак не издали, а всего в двух-трех шагах от них, и даже слышать пых каждого солдата-иноземца, принесшего на нашу землю горе.
Беспорядочно теперь немцев гнало одно отступление, отметавшее прочь всякую прежнюю солидность, позу победительности – в тех из них, у кого то одержимо прорывалось некогда; они валили в сумасшедшем темпе, точно кто невидимый, но всесильный, страшный насел наконец на хвост им – и погонял без устали, не давая передышки, изматывая их. Криками и руганью они подгоняли измученных и обезумленных, пропотелых, отфыркивающихся лошадей, подталкивали с бегу там-сям подзастравшие свои фургонообразные повозки, орудийные прицепы, хоботожелтые орудия, минометы, помятые походные кухни, бренчали снаряжением; ноги и колеса всевозможные месили и месили донельзя растолченный и сыпучий, что песок, погрязневший снег.
XXIX
Итак, снова их пути перекрестились. На самом перекрестке. Сошлись лицом к лицу.
Но, возможно, беженцев в какой-то мере и спасало еще то, что отступавшие так немцы, встречаясь с ними таким образом, также заставляли их по-быстрому, спеша вытаскивать застревавшие повозки и прицепы и поэтому почти не интересовались, кто они такие и откуда, и куда идут. Поток все не прерывался, когда отделившись от него и подшагнув, перед караваном возвращенцев встал все-таки еще молодцеватый и здоровый внешне гитлеровский офицер.
– Ви кто? – спросил он со строгостью, оглядывая всех пронзительным холодным взглядом. – Пачему тут ходите? Какое основание у вас?
Наташа, опять выступив вперед с «ребенком», взятым из саней, повторила версию:
– Домой нас отпустили. Сказали: марш домой. Nach Hause. И мы пошли.
Он не очень-то поверил, потому востребовал коротко:
– Показите документ!
– Документ?! Какой документ?
– Настоящая папир. Германская. С печатью.
Значит, справку требовал. Все понятно. Загреметь могли.
«Господи, – с ненавистью и бессилием разотчаялась Анна, – какие все-таки дотошные и страшные: бегут, как тараканы, а все равно ты им бумажку подавай – что отпущен ими ты на волю, независим; сунь бумажку им под нос, когда решается вопрос о жизни».
Никто из допрашиваемых так не знал (либо знал где-то в уме, но не придавал тому должное значение, на какое все было рассчитано), что в приказах оккупационных властей категорически запрещалось «хождение гражданского населения вне пределов места жительства без особого письменного разрешения (пропуска), выданного ближайшей германской воинской частью» и что этот офицер, верно, имея сильное личное, кроме нацистского, подозрение на всех русских, спрашивал у них именно такой пропуск, удостоверяющий их дремучие личности.
Лавина отступающих не иссякала – все лупила.
Немецкий же офицер с чрезвычайной уже подозрительностью напирал на смельчаков, задерживая их, а они разыгранно (чтобы как-то выкрутиться, время выиграть) искали по карманам требуемый документ; и эта-то его дотошная придирчивость, не предвещавшая поблажки никакой, была не случайна, нет. Не таким уж либеральным был он, офицер вермахта, чтобы позволять всем русским своевольничать, когда изданы германские оккупационные приказы, точно ограничивающие, это непоседливое население, в поведении, в передвижении и прочее. И только одно, к его сожалению, как все же выдавал его колючий, стреляющий взгляд, уменьшало сейчас шансы ему отличиться в рвении службиста: захвативший, не дававший нисколько времени, отступательный бег среди товарищей и подчиненных. За тем, собственно, было дело.
Большак здесь скатывался под уклон. Лошади неслись ускоренно. А за фургонами впритруску молотили пешие немцы, словно так подхлестываемые приближенным буханьем советских пушек. Отступающие оборачивались на бегу, узывали привязавшегося офицера – чтоб он поскорее догонял их, не задерживался.
А тем временем – пока Наташа и Анна еще переговаривались с ним и доказывали ему что-то – все беглецы, кроме только них, – уже перемахнули с санками за большак. И Антон, уже вернувшись вновь, без санок, попытался уволочь и сестру, и мать – подталкивал их: сзади опять накатывалась новая волна немцев. Но гитлеровец все еще держал Анну и Наташу под допросом.
И тогда Анна с каким-то хлестким, рвущимся изнутри вызовом, во гневе, махнув, что говорится, на него, его настырность, хотя у ней и все поджилки затряслись, выхватила из кармана шубы нащупанный треугольничек письма мужнина, которое она теперь с собой носила, и потрясла им перед этими чужими холодно-льдистыми глазами:
– Вот мой документ! Смотри! Смотри! – И уж не спросясь, тронулась вместе с Наташею через большак, пока немец приходил в себя, нехотя отстав от них. Это сделать его вынудили только фронтовые обстоятельства. А то бы – никогда…
Вышло все куда как проще. Снова накатил вал отходивших войск, и он поглотил фашиста.
Скоро главная дорога была позади. Осталось позади еще одно обширное минное немецкое поле. Увязая в чистом и мелком свеженаносном снегу и крупчатом старом, забивая им даже голенища валенок, беглецы ринулись под горку, в лесок, – и были таковы. Здесь сочли себя опять в наибольшей безопасности.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Распогоживалось, знать. Были высокие, рябьистые, с проталинами голубизны облачка волнообразные, но лениво спокойные, стоячие, задумавшиеся. Еще розовел и синел снег под солнцем. По-зимнему.
В леске настойчиво-призывно какая-то пичужка маленькая издавала чудный звонкочистый малиновый свист: тюить-тюить-тюить. Заслушаться можно. И, перебивая ее сварливо, остервенело-грубо закаркала ворона. Кричала будто мартовская кошка.
Однако, беглецы и петляя по сиреневой, также прополосованной колесами, дороге в перелеске, получалось, рано радовались, что они отделались легко – и, живехонькие, увильнули от заядлого, видать, фашиста: спереди – навстречу им (они