ее похвал. – Меня саму ведут. Положи гнилое-то бревно в стену среди здоровых, оно и дольше всех здоровых пролежит.
– Ну, не скажи. Не каждый и мужик отважится-то на такое.
– Не давши слова – крепись, а давши слово – держись. Да иным мужикам (не всем) нынче, наверно, и потруднее мытарство нашего, бабьего… А мы просто путешествуем себе с пожитками и так, глядишь, хоть родственников видишь: в сорок первом мы гостили недели две в Дубакино, у Артема Овчинина, теперь – у тебя, Татьяна…
– А ты слышала, что Артема расстреляли немцы? Рассказывали мне люди.
– Как?! За что?
– Расстреляли вместе с сыном шестнадцати лет. Их включили в похоронную команду – хоронить убитых немецких солдат и офицеров (там столько их уже наколошматило) – и застукали их с поличным: они с покойников снимали наручные часы.
– Ай-яяй-яяй! Польстился, обольстился! Ужасти! Оплатили жизнью, стало быть, жадность-то слепую, ненасытную свою. Видать: сыч по полету, сова по взгляду. И так ведь Артем разжился – всякой всячины понакопил когда…. Жил в достатке полном, не в нужде; с хлебушка на квас не перебивался, как иные. Но вот он еще позарился – на что? – на чужие побрякушки дорогие; ему душно захотелось их присвоить, чтобы больше наживиться… Кому что в войне – не разберешь. Тем сгубил и своего сынка молоденького. Царствие небесное! – И Анна глянула под потолок – на стоявшую внаклон в углу Татьяниной избы иконку.
– Сказывали: его дед – черная под седину борода – сразу помер от этого. А бабка от тифа умерла.
– А жена Варвара?
– Я не знаю, ангел. Выселили ли, может?
– Значит, весь их – Артемовский – род низвели? Кончился?
– Да, так выходит. Случайность это или нет, кто знает… Добром людям надо жить и возвеличиваться средь людей.
– Согласна, Танюшка: доброе начало – половина дел. Но доброты-то пока нет кругом. И не предвидится. Нам жить – того не дождаться. Война эта и жестокость немцев переворошила все. В довершение всего нас вместе с детьми оторвали они от земли, от двора и от скотины – и еще назад, домой, не пропускают, караулят всюду, чтоб схватить, коли вырвались. Вырвались, но не совсем еще.
– Перетерпится авось, – не нашла что сказать Татьяна. – Переможется. Прогонят их.
И затем, когда уже все спали, еще часа два втихую проговорили Анна и Татьяна о своем житье-бытье. Притом они никаких особенных тайн друг другу не вверяли: таковых у них не оказалось попросту. Не нашлось. Татьяне даже подумалось, что их просто некогда им было завести; особенно-то – Анне с ее непрестанной обузой обихаживанья и выхаживанья целой стаи ребятишек-галчат. Только упомнить-то их всех почти невозможно, не то, что сладить с ними, уберечь их в такое время… Нет, натура в Анне, видно, от Василия перенялась; памятью о нем крепилась, держится. Как ниточка: тянется-потянется… И о суженом своем она тоже подумала снова. Где-то он? На каких фронтах не спит? Слышит ли он нас?
XXVIII
В чем же Анна Кашина и все другие провинились, перед кем, что им, как голи бездомной, перекатной, приходилось туда-сюда мыкаться? Не раз и не два уже. Кто ж их так жестоко наказал? Просто обстоятельства? В 41-м еще Кашины столько раз (не упомнить), спасаясь от бомбежек, бросая все, тащились по вечерам всей оравой прочь от дома – ночевали где-нибудь, забившись, в оврагах и кустах, а наутро тащились, естественно, обратно. Были в Строенках, в Дубакино, ездили в Шалаево. Тогда как завоеватели в листовках одним росчерком пера удостаивали приговора всех советских людей: или отдашься на милость победителя, или каюк тебе. Середины у них не было. А потом же и шутили с показной прямолинейностью: «Мы – солдаты, не политики, мы стрелять умеем. Есть дело, поважнее мира». Ох, головушка горькая, что не одна она, Анна уже вытерпела, вынесла. Где конец всему?
Хороший, полуобморочный сон в теплой избе способствовал некоторому восстановлению сил физических и, хотя отчетливей теперь, наутро, сконцентрировалась ломота в суставах и в спине, как если бы вчера вагоны разгружали – наломались, зарядил всех необходимой свежей бодростью. Всех, кроме Сашки, кого вновь уже донимали заболевшие бока и ноги, хотя он крепился, сколько мог… А ведь раньше парень был вынослив, крепок, неболезнен. Кругл, ровно колобок. Ел за двоих – уминал за обе щеки: дома, в яслях… Так, отец нередко ставил его в пример Антону, росшему каким-то худеньким, не расположенным к еде: «Вот взгляни-ка на него – он всюду поесть успевает, зато и здоров; ну, а ты – разве годишься в едоки?.. Разве сильным вырастишь?»
Отсюда попасть в Ромашино можно двояким образом: через Рыково и через Папино. Но папинский большак, поскольку он лежал восточней, т.е. ближе к фронтовой полосе, был, по наблюдениям местных, менее бойчее. И Татьяна посоветовала именно его придерживаться, чтобы выйти через Папино.
– Ну, ни пуха, ни пера вам! – Пожелала она с крыльца избы своей.
Так и сделали беглецы во второй день своего невольного путешествия: послушались дельного совета.
С рассветом прохладно-трепетная голубая дымка затопила и раздвинула кругом пространство, отодвинув горизонт. Была звонкая, еще морозная тишь.
Вместе с тем морозец за ночь съел еще больше ноздреватый снег, осели или оголились местами участки полей и дорог. А днем с каждым часом все теплело и еще сильней, чем накануне, его отпускало, почему и больше, чем то было накануне, стоило беглецам усилий, напряжения. Ноги, санки вскоре поминутно начали проваливаться, застревать, не говоря уже о том, что у Саши, Гриши и Антона вскорости промокли снова их безгалошные валенки, – они в них уже просто хлябали по бездорожью, почти без разбора… Боль от застуженных ног причиняла Саше подлинную муку: у него даже навертывались слезы на глазах, и он, плача, все чаще подсаживался (его уговаривали) на кромку санок, потому что он не мог идти много – у него отнимались ноги.
Было это очень худо. Взрослые боялись Сашу потерять, боялись пуще, чем даже более недели назад, когда гнали их еще сюда по Рыковскому тракту.
Анна с Сашею поизвелась, поизмучилась – в попытках боль его заговорить (что она могла еще?), тогда как в глазах у нее самой уже плыли какие-то оранжевые пятна и круги, – видимо, от яркого солнечного света, искристой снежной белизны и пляшущих бликов. Лицо, накаленное, разгоряченное, пощипывало.
В середине дня знакомо повторился их маневр: они с восточной стороны вышли (вывела дорога) к большаку и чтобы перейти его в соответствующем месте – протащились, как и вчера,