в разное время, пучил глаза и таинственными намеками говорил ни о чем — типа «если кто-то кое-где у нас порой», то надо с этим что-то делать, но что, он не объяснял — стучать ли на этого, который «кое-где», сразу, или выждать, чтобы тот выдал побольше соучастников. Смысл его речей приблизительно сводился к тому, что если «кто-то» пойдет взрывать Кремль, а по дороге зайдет на Козицкий, то не худо бы сообщить об этом «куда надо». Бдительность органов не помешала мне спустя довольно короткое время услышать шум мотора самолета Матиаса Руста, был такой случай — на маленьком самолете из Германии в самый разгар перестройки с дружественным визитом прилетел этот самый Руст, и как раз во время моего приема он пролетел где-то прямо надо мной и сел на Красной площади.
А в первую нашу встречу чекист пристально и многозначительно посмотрел на меня и, представившись, и сказал, весомо роняя слова: «Вы со Слепаком в одном классе учились…»
Теперь представьте мои ощущения. Воспитанный с детства страх перед «ними», на дворе — восьмидесятые годы. Немудрено, что сразу, автоматически, молнией от этой фразы возникла мысль: «Они знают обо мне всё!» Словно в бане шел ты себе с веничком через мыльный зал в парную, шагнул туда — и вдруг оказался (не выпуская веника) в классе у доски! Как в ужасном сне, который преследует многих: вызывают тебя к доске, а ты — голый! И этот сон вдруг — в руку!
Уже потом я успокоился, поняв, что купился на их обычный нехитрый прием создания видимости «всезнания». Просто чекист поглядел в мою анкету, а там и год окончания школы, и ее номер имеются, а данные Слепака он по долгу службы обязан был знать наизусть. Но по простоте своей (хоть я знал, знал: эта контора что производит, то и потребляет) я на это купился — в первый момент как будто «недреманное око» советских спецслужб тяжело уставилось на меня!
Так что если вы спросите меня, «как мы жили», я отвечу:
«Вот так и жили!»
Генриетта Моисеевна — учительница русского языка и литературы, а также владычица дум фрондирующих старшеклассников — ведь у каждого из нас было по фиге в кармане для советской власти, — неоднократно рассказывала следующую историю: как-то летом она оставалась исполнять обязанности директора школы. И тут в школу в больших количествах стали набиваться одетые в штатское мужчины, которые совали Генриетте Моисеевне какие-то красненькие книжечки под нос. А та, во-первых, не понимала, что это за книжечки, а во-вторых, что от нее вообще эти многочисленные плечистые дяди хотят. Выяснилось, что дяди хотят обеспечить безопасность «одного лица», которое хочет записать в школу своего внука. И тут буквально зашуршали разворачиваемые ковры, охрана вытянулась по струнке — и Лицо прибыло.
Но вот незадача! По месту своего проживания внук Лица не относился к нашей школе! Необходимо было разрешение РОНО — что незамедлительно и сказала Генриетта Моисеевна Лицу.
Лицо скорчило недовольную физиономию и убыло за угол на машине — записывать ребенка в другую школу.
Анонимность Лица так и не была нам раскрыта, что делает эту историю еще интереснее и превращает ее даже в загадку: «Отгадай, кто это был?» В английской школе за углом кто только не учился — и бесчисленные Микояны, и кто-то еще из детей и внуков партийной верхушки, и даже маленький Никита Хрущев — тезка своего деда.
Уроки Генриетты Моисеевны запали мне в душу — я многое помню до сих пор, почему-то она особенно строго спрашивала, когда мы проходили писателей и те их произведения, которые нам не нравились. Например, цитаты из поэм «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова и «Владимир Ильич Ленин» Маяковского вбиты в меня намертво. Вообще, как-то я разошелся, и оказалось, что стихов о Ленине (называлось это «Лениниана») во мне хранится часа на полтора непрерывного чтения.
А еще, рассказывая уж не помню о ком и о чем, Генриетта Моисеевна сказала (видимо, цитируя, скорее всего Горького), что «работа» и «раб» — это однокоренные слова, и в будущем (при коммунизме, видимо) слово «работа» заменится на слово «творчество». Но пока такой замены не произошло, а то, что «работа» и «раб» — однокоренные слова, я ощущаю ежедневно.
Мой третий курс
На третьем курсе я стал катастрофически заваливать зимнюю сессию. Собственно, сам семестр — это такой вид «студенческой рулетки», когда сначала околачиваешь груши, а потом, в конце семестра, досдаешь всё недосданное. Смысл этой азартной игры заключался в том, что в конце семестра получить тот же зачет было значительно легче, чем в начале, плюс параллельно, сдавая зачет, ты готовился и к предстоящему экзамену. Зачет-то в конце ставили всем — наверное, так было надо. Но иногда не всё получалось как задумано. Ночами учились, днем сдавали (как-то, сидя летней ночью на балконе в Трехпрудном переулке с другом моим Дебиком — долбили мы, кажется, анатомию, — довелось нам в полной тишине, уже чуть подкрашенной ранним июньским рассветом, услышать три удара кремлевских курантов). Кофе пился в таких количествах и дозах, что вспомнить страшно. Иногда делался адский напиток «кофе — чай — растворимый кофе» с запахом немытых ног и привкусом лимона. Удержать его в желудке было трудно, и, даже удержавшись там, особой свежести мыслей это напиток не давал: кофе — психостимулятор весьма относительный, он только подстегивает и шпоры вонзает в несвежие мозги. И вот я дошел до финала: надо было добиться подписи преподавателя по фамилии Амиров — и вперед, в деканат за подписью и печатью «допущен к сессии».
Но ночь надо было продержаться! О романтика бессонной рабочей ночи!.. Поэтому днем я не делал толком ничего, а поздним вечером взял бабушкин инсулиновый шприц (как потом выяснилось, дед его кипятил без проблем раз в месяц), набрал в него кофеин и вколол себе в бедро. То есть я слышал, что лекарства «колют в бедро», но где оно, это бедро, находится, я, студент третьего курса, знал лишь приблизительно. И не знал, что уколы делают во внешнюю часть бедра, а не во внутреннюю!
И как раз туда, куда не следовало — в область сосудисто-нервного пучка, — я и зафигачил миллилитра два сколько-то-там-процентного кофеина.
К экзамену-то деканат меня допустил, а вот бедро начало болеть и распухать, и на экзамен я поехал, уже воняя мазью Вишневского и с температурой 39.
Страдание, написанное на моем лице, и вонь мази сделали свое