дело, и я огреб «хорошо»: по два балла получили каждый из нас — я и растущая флегмона.
Морозы в Москве стояли под тридцать, что сильно осложняло и без того непростую мою жизнь.
А потом мне пришло в голову лечь в мою же клинику, чтобы, так сказать, не пропуская сессии лечиться. За пару дней до экзамена меня ночью привезли в 4-ю Градскую — холодина в операционной стояла ужасная, но дежурный кафедральный доктор, тезка Пушкина по имени-отчеству, отнесся ко мне просто по-отечески. Без проблем меня прооперировали. Проблема возникла на совершенно неожиданном месте: когда меня с носилок сгружали на раскладушку, ее незакрепленная головная часть под весом моего тела со свистом врезала мне по зубам. Было больно.
А потом, уже лежа в «закрытой на карантин по гриппу» больнице, я надевал рубашку и галстук (на экзамен надлежало одеваться по протоколу), халат, а снизу торчали до середины голеней полосатые красно-синие пижамные штаны (чтобы видели, как я страдаю).
На экзамене по пропедевтике (при виде учебника по этой дисциплине мои «немедицинские» друзья спрашивали, про какого «педевтика» написана эта книга) доцент Полина Ивановна Мищенко спросила, глядя на меня: «А ет что за модный парень?» Видимо, Полине Ивановне припомнилась борьба со стилягами, к тому времени давно отгремевшая и полузабытая.
Ей объяснили, мол, это больной из соседнего корпуса.
Но Полина Ивановна, то ли изображавшая из себя «женщину из простых, достигшую многого в жизни», то ли действительно санитарка, волею судеб сменившая швабру на стетоскоп, на этом не успокоилась. Видимо, мои пижамные штаны покоя ей так и не дали — я был вызван отвечать лично ей.
Первый и главный вопрос, который она мне задала, был такой: «Небось, единственный сынок?»
И я на него ответил неправильно! Пусть Полина Ивановна меня простит.
Я ответил ей: «Да!», совершенно забыв, что у меня есть сводный брат!
Но в конечном итоге наша встреча кончилась для меня неплохо — вожделенный «уд», «три шара», «три балла» я получил!
А за год до этого славного поступка в период зимней сессии второго курса, я, как всегда, в очередной раз начал ту сессию заваливать. Почему-то в тот день меня потянуло поехать в институт на троллейбусе «Б». Несусь я за троллейбусом, а он, гад, от меня уходит — тут я делаю замечательный рывок, и левая нога оказывается на задней площадке троллейбуса, а все остальные части моего организма — пока еще за пределами площадки, в полете, так сказать, по направлению к завоеванному «плацдарму». А тут этот гад рогатый ускоряет ход, и я лечу в неизвестность, по дороге улыбаясь, так как чувствую, что в конце полета ждет меня академический отпуск по получаемой травме. Но упал я прозаически — на жопу, которая, как известно, хороший амортизатор. Встал, целехонький, только снег с себя смел, и пошел назад на остановку «Краснохолмский мост» — ждать следующего троллейбуса.
Мое диссидентство
Классе в седьмом я совершил первый свой аполитичный поступок, если не сказать больше. А дело было так.
В школу к нам пришла новый завуч Юлия Эдуардовна Копейко. Говорили, что ее привели на это место какие-то интриги и просчеты на старой работе — впрочем, это неважно. Конечно же, ее фамилия не могла не вызвать у меня взрыва разных лингвистических ассоциаций. Из них больше всего запомнилась только одна: «Копейко рубль бережет».
Юлия Эдуардовна очень следила за порядком, при ней на переменах все должны были чинно, парами и по часовой стрелке, гулять по кругу и тихо, не повышая голоса, друг с другом разговаривать. С самого первого класса.
И конечно же, она очень следила за нашим идейным воспитанием. Как-то в школу ею были приглашены соратники Дзержинского — теперь-то мне, дураку, понятно, что надо было из кожи вон лезть, чтобы увидеть этих выживших в сталинской банке пауков, а тогда я на это мероприятие не пошел — до копейкиной власти принудиловки к внеклассным мероприятиям в школе не было. А тут всех неявившихся переписали и стали звать посередь уроков в кабинет завуча. Я с начальством никогда враждовать не любил, да и вообще характер имел неконфликтный, но эта крашенная в рыжий цвет Копейка меня ужасно раздражала.
И, набычившись, я сказал, что меня там не было, оттого что меня «это как-то не интересует». Что тут поднялось! Буря и натиск! Соратники Дзержинского, его, видите ли, не интересуют! А что его тогда вообще интересует?
И года полтора этот эпизод — вплоть до моего ухода из краснокирпичной, на Каменщиках, школы, поминался мне учителями при каждом удобном случае — в таком контексте, что мол, мы тебя, политически неблагонадежного, держим здесь и даем учиться, а ты еще при этом…
Второе мое «политическое преступление» осталось так и не раскрытым. В нем я был просто соучастником. Было это уже в десятом классе. Этим поступком мы с приятелем выразили наш протест против пражских событий. Предварительно перечеркнув название газеты «Правда» и написав поперек «Кривда», мы выбросили продукт нашего протеста в урну рядом с известным зданием на Лубянке.
Так мы с моим другом «посмели выйти на площадь». Друг этот впоследствии сидел по какой-то дурацкой статье за спекуляцию книгами, а выйдя из мест заключения, подался в черносотенцы. У него из песни «Зачем мне считаться вором и бандитом, не лучше ль податься в антисемиты» получилась биография.
Когда в нашем восьмом классе девки заневестились, отрастив изрядные формы, оказалось, что процесс этого девичьего формообразования отозвался болезненной струной и на наших педагогах. У нас при виде одноклассниц текли слюни, а у старых дев с указками и школьными журналами в руках — слезы.
Им, в большинстве своем старым девам, было завидно.
И как же орала на них одна из этих школьных дам на предметы наших эротических грез, высунувшись красной бульдожьей мордой из костюмчика цвета первой травки: «Затянулись, утянулись! А внутри что? Внутри гнилье!»
Чесслово, очень хотелось увидеть, а что там, в самом деле, «внутри» — а вдруг всё-таки не гнилье?
Подмосковная больница
А еще довелось мне пожить в деревне — но не в той, где жители занимаются тяжелым сельскохозяйственным трудом, а просто в крошечном, из пары домов состоящем поселке при детской психиатрической больнице. Оказывается, есть люди, и их немало — я таких встречал, — уверенные в том, что всякий внегородской человек чист душой, наивен, прост, но мудр. А если и попадается среди жителей деревни кто-то,