и пиши роман, – говорит Ион. – Напишешь, дашь прочитать девушкам, и они сами, за свой счёт, отвезут тебя к морю. Всего делов-то: включай перед сном магнитофон и диктуй, пока не уснёшь… или как там лучше… Тема тебе близка, не про любовь, правда.
– И что за тема? – говорит Аношкин, портвейн по стаканам разлив и прогладив руками виски.
– Не продаю, учти, хоть сам и купил, – говорит Ион, – это тебе на день рождения. У Ильи все сюжеты с одним уклоном были, сейчас как, не знаю… Ты же числился, помню, в наци, Гитлеру поклонялся, тебе это легко вообразить.
– О-о-ой, когда это было! – говорит Аношкин.
– Ничего. По памяти. В состояние тебе войти всё равно проще… чем мне, допустим, – говорит Ион. – Я в партиях не состоял. И в группировках не был.
– Не знаю, – говорит Аношкин и руки к вискам – разгладил волосы. – А что за сюжет? – спрашивает.
– Сюжет простой, – говорит Ион. – Представь Россию в семнадцатом столетии: церковный раскол; смерть патриарха Иосифа; избрание на престол Никона – реформатора; Аввакума Петрова – ревнителя благочестия древлего; и прочие события представь. Тут легко, литературы много, есть и у меня, предоставлю. Потом наше время: будто является человек вроде Никона и предлагает править классиков. Съезд – Собор, сыр-бор. Одни за то, чтобы править по первому изданию, другие, допустим, по пятому. А третьи – те уж и вовсе: подавай им новых классиков. Раскол. Смута. Гражданская война. И, как у нас оно бывает, разгульно, жестоко. Левые в одном лагере, пока не концентрационный имеется в виду, а правые – в другом. Кто левые, а кто правые, я постоянно путаю, но это неважно, не мне писать, ты разберёшься. Словом, одни из них – «мыслящие так» – в партизанских отрядах бок о бок с «мыслившими когда-то иначе» дерутся против третьих, стоящих во главе шаткого, болтливого правительства. А в это время к власти приходите вы – наци, русские неофашисты…
– Да ты что! – говорит Аношкин. – В России нет такой силы и быть не может. И это не для меня. За такое я поеду не на юг, а на север… может, и к морю, но не к южному, в другом направлении… и тоже за чей-то счёт, а я не альфонс… сейчас не знаю, плохо это или хорошо.
– Да кому ты нужен, – говорит Ион.
– Нет, нет, – говорит Аношкин. – Лучше уж карты. Если я и напишу роман, то только о женщине.
– А кто тебе мешает, – говорит Ион. – Любовь в партизанском отряде, чем плохо, чем не любовь? «Мысливший когда-то так» влюбляется по уши в «мыслившую когда-то иначе», с которой даже – так уж это, для закрутки – беседовал в прошлом, при ярком свете в кабинете…
– Нет, не-ет, – говорит Аношкин, – наци – теперь не моё, их в Шамбалу не пустили, лучше уж любовь и йога.
– Смотри, – говорит Ион, – навязывать не буду. Продам Грише Одомацкому, тот не станет колебаться, вцепится руками и зубами. А жаль… И карты, может, пригодились бы: в плен попадает, к примеру, один из героев, играет с командиром партизанского отряда, своим бывшим начальником или подчинённым, в очко, допустим, или в преферанс, выигрывает, и его отпускают на все четыре стороны… и в спину, сам решишь, стреляют или нет. Да мало ли вариаций, ты и сам небось обо всём передумал.
– Да ни о чём я не думал, – говорит Аношкин. – Просто мальчишка ещё был… ума мало было. Собирались в подвале да слушали лагерника.
– А кто он такой? – спрашивает Ион.
– Да кто его знает, – отвечает Аношкин. – Слесарь по кличке.
– Понятно, – говорит Ион. – Угольщик. Каменщик. А что он вам втолковывал?
– Да бред всякий нёс, я уж и не помню, – говорит Аношкин. – И помнить нечего… Эзотерическую кашу… Ещё из Ницше разным сдабривал.
– У-у, – говорит Ион.
– Ну, – говорит Аношкин. И говорит: – А потом, в день рождения Гитлера, вывел нас на Крестовский остров в полночь… обряд какой-то совершить. А там, как на грех, еврейчик, лет четырнадцати-пятнадцати, с собачкой гуляет. Один. Обычно тихо там. Собачку прогнали, трогать её не стали, так как Гитлер собак не обижал, а курчавенького к тополю привязали, рот травой ему заткнули, чтоб не кричал. Прутики выломали и стегаем его по пухлой попе. Не кричит. Глаза таращит. А Слесарь под фонарём стоит… собачку – опять подбежала – хотел погладить, та огрызнулась, не далась… «Майн кампф» вслух читает. Дурдом, конечно. Лупцуем двое, один отсчитывает, а ещё один говорит: «Это тебе за Христа, это – за фюрера». Или «от фюрера», не помню. У мальчишки очки упали на траву. «Оденьте ему, – говорит Слесарь, – пусть видит». А я начал, я и хлестнул тридцать девятый раз и говорю: «Всё?» – смотрю на Слесаря. Он перестал читать и говорит: «Нет. До годовщины фюрера». Тюрьма с психушкой. А тут пээмгэ, кое-как улизнули. Не знаю, что с еврейчиком, а Слесаря вскоре взяли, за кражу, кажется, со взломом? Для нашей казны грабил.
– Ну, – говорит Ион, – с этого и начни, с зарождения партии и сколачивания партийной кассы… экспроприация экспроприаторов.
И уж так, без хлеба и без колбасы, луком одним закусывают. И портвейна на донышке. Накурено. И карбофосом уж не пахнет будто. И пахло ли?
– Может, ещё возьмём? – говорит Аношкин. – Можно по четыре рубля, у меня здесь, в садике Зеленинском, знакомые бутлегеры. Твой рубль, моих три, – говорит Аношкин.
– Нет, – говорит Ион, – хватит. Допьём это, и я пойду.
Допили. И ушёл Ион.
А на улице пустынно – и ладно. Хотя с портвейну-то и чёрт тебе не брат, пусть кто и был бы. И ветер успокоился. Дождь поутих. И лишь с деревьев капает. Да вот ещё: и с проводов. И в садике Зеленинском засады нет нацистской, нет и бутлегерских отрядов. И только там, в далеке, по Чкаловскому, гуляют двое под одним огромным, как пляжный грибок, зонтом: здешние, бабушка и внучек её, люди мирные.
Ион забежал на третий этаж. Открыл дверь квартиры. Вошёл. Сосед в коридоре, прямо под лампочкой, сидит очумелый на стуле. И так сразу Иону:
– Зайди туда, – поперхнулся сухо, – зайди туда, возьми бутылку… за моим диваном.
– А я не знаю, твой который, – говорит Ион.
– Мой – справа, как зайдёшь, – говорит сосед. – Я попросил бы этого, но он дурак, – кивнул на дверь комнаты тёзки своего, другого Юры. – И кто-то у него…
Куртку снял Ион, разулся, сходил в соседскую комнату, вынес оттуда бутылку водки, и сели они на кухне. Сидят. Сосед тут же принял стакан, закурил и рассказывает: