Он старался жить правильно, действовать, думать, чувствовать по совести, по правилам, которые внушили ему родители. Он делал то, что должен был делать, а ведь такое может сказать о себе далеко не каждый. Его действия всегда были продиктованы заботой о благе других. Несмотря на это, все от него отворачиваются.
Они продолжают обход. Поначалу Ингрид привередничает и наверху. Но все меняется, когда очередь доходит до детских комнат. Ингрид тотчас веселеет, увидев мебель в комнате Отто, она просит отдать ей весь гарнитур, маленький, выкрашенный в светлобирюзовый цвет шкаф, нескладно стоящий на своих прямых ногах из вишневого дерева, мальчишескую кровать с плетеной вставкой в изголовье, стол, два стула и комод такого же бирюзового цвета, средний ящик которого Сисси пытается выдвинуть со всей силой своего маленького тельца.
Рихард готов держать пари, что Альме жальче всего комнату Отто. От задумчивого кресла — в комнату плача и назад, это для нее налаженный маршрут. Он пристально следит за Альмой. Но она контролирует себя. Как уже не раз, она подавляет свои чувства, никто ничего не замечает (таково впечатление Рихарда). Она осмеливается лишь задать вопрос, не планируют ли Ингрид и Петер пополнение семьи. Представить себе невозможно, что бы было, если бы этот вопрос задал он, Рихард.
— Пока я не закончу учебу, об этом не может быть и речи, — решительно заявляет Ингрид. — Учеба однозначно на первом месте.
Ингрид открывает шкаф. По комнате распространяется запах порошка от моли. С10 и что-то еще. Рихард с удовольствием привел бы химическую формулу, но не может сейчас ее вспомнить. И словесное название этого порошка тоже выпало у него из головы.
— Какой экзамен самый первый? — спрашивает он.
— Там видно будет.
— Но ты, надеюсь, узнаешь, какой экзамен будет первым?
— Ох!
В ответе Ингрид чувствуется неопределенность.
Тут Рихард поднимает левую бровь, словно удивляясь тому, что слышит, губы его делаются тонкими, и Ингрид вовремя одумывается, что в первую очередь должна сдать экзамены, пока не встала на ноги, ведь отеческая рука с деньгами (как ни крути) протянута ей пока безотказно. На одной влюбленности далеко не уедешь. С тем немногим, что Петер зарабатывает в попечительском совете по безопасности дорожного движения, немыслимо ни гнездо, которое Ингрид сейчас обустраивает, ни продолжение учебы. Их семью тянет на себе Рихард. Единственное проявление авторитета, которое дозволяется ему без встречной критики, в том и состоит, чтобы поддерживать под руки трех этих подопечных.
Ингрид со вздохом признается:
— Из-за мороки с покупкой дома мне пришлось снова переписать учебный план. Я сильно надеюсь, что и с Сисси будет намного легче, как только мы въедем в дом.
Альма, как будто ее, в отличие от супруга, совершенно не касается, будет ли Ингрид разыгрывать перед отцом свой спектакль вечной студентки, или все же закончит учебу, не в пример своему муженьку, подает голос:
— Я рада, что мебель Отто попадет в хорошие руки.
Как раз в этом-то Рихард и сомневался.
Ингрид и Петер берут лишь то, что не отличается солидностью и добротностью, недолговечную мебель, подсобные шкафы, то, что не напрягает их, оставляя то, что уже устарело, берут все нетяжелое, что не требует особого внимания и поддержания сохранности (ни клеем, ни скобами). Что не внушает уважения. Мебель как символ безразличия, для легкомысленного отвыкания от прошлого, думает Рихард. И внутренне он отвергает такую позицию — ибо при этой позиции, считает он, нельзя пустить корни.
После того как определены к выносу также кровать и шкаф из ее бывшей собственной комнаты, Ингрид говорит:
— Что не войдет в автобус, мы заберем в следующую субботу, когда Петер придет разбирать для мамы мебель в гостиной.
На мгновение она задерживает взгляд на муже. Рихарду бросается в глаза замедленность движений ее век.
— О’кей, — говорит Петер.
— О’кей, — ставит точку Ингрид.
Разговор снова застопоривается. Четыре человека, четыре непрошеных гостя в собственном доме. И еще дитя, которое ничего не знает и не узнает, но которое неожиданно становится темой для разговора — посреди молчания вдруг обнаруживается, что оно обкакалось.
— Да, никак, от тебя пахнет?
— Да, мне кажется, попахивает.
— А у вас есть с собой подгузники?
— В машине. Она ведь какает как по часам.
— Мы, женщины, спустимся вниз.
— Папа, не мог бы ты пока поискать на чердаке мою игрушечную кухню для кукол? Ну, ты помнишь, я по ней с ума сходила. Петер пусть тебе поможет.
Уже спускаясь вниз, Ингрид кричит:
— Возможно, она в моем старом чемодане, который в черно-белую клетку.
Рихард не в восторге от этого задания, тем более что его зять — не тот человек, наедине с которым ему хотелось бы подниматься на чердак. Он спрашивает себя, чего это его госпоже дочери взбрело в голову запрячь их в одну упряжку. После всего, что случилось, никак нельзя рассчитывать на дружбу между ними. Но что ему остается? Он с неудовольствием поднимается по двум лестничным пролетам, уходящим в темноту. Перед дверью на чердак он оборачивается, чтобы удостовериться, что его зять следует за ним. Когда и Петер доходит до площадки, Рихард толкает дверь. Петли издают мрачный стон, отчего застоявшийся воздух редко посещаемого помещения кажется еще более спертым. В воздухе словно присутствует уже почти невесомый, лишенный своего цвета след минувших событий, серый пепел воспоминаний, остывший с течением лет.
В голову ему не приходит ничего лучшего, и тогда Рихард говорит:
— Завтра мне предстоит произнести небольшую речь по случаю шестидесятилетия Леопольда Фигля[56].
Он пытается влезть в шкуру своего зятя, и это смягчает его недовольство тем, что Петер, видимо, придает данному обстоятельству еще меньшее значение, чем он сам.
— Значит, ему уже шестьдесят, — глубокомысленно замечает Петер.
— Что значит уже? Для здорового человека шестьдесят лет ничего не значат.
— Может быть.
Выражение лица Петера спокойно, почти безучастно. Он протискивается между дымоходными трубами и расставленным между ними хламом, будто опасаясь, что вещи, доживающие здесь свои ненужные дни, могут схватить его щупальцами, так кажется Рихарду. Доски пола скрипят. На школьной парте у южного окна угрожающе качнулась склеенная цветочная ваза. Там даже чернильница стоит, будто в любой момент кто-то может прийти, сесть и начать списывать из воздуха дадаистские стихи, в которые слетается, к радости домовых, летающая кругом пыль.