подошедших, тихо спросила пожилая женщина, словно продолжала давно начатый разговор. Она узнала Алексея, его многие узнавали, хотя судьба словно заставляла его приходить к людям тогда, когда он был уже не нужен. — Посмотрите, что они сделали с нашим батюшкой…
Алексей кивнул головой и без лишних слов опустился коленями на мокрую землю перед неподвижным телом священника. Он уже знал, что ему придется сказать этой седой женщине и скуластому хмурому парню, воспринявшим его появление как чудо, и в тот момент ненавидел свою профессию. Пульс еще прощупывался, но совсем слабо, сердцу не хватало вытекшей на землю крови. Испачканными липкой кровью руками Алексей поднял веки священника, всматриваясь в закатившиеся зрачки, затем разорвал воротник истрепанной рясы, обнажая почерневшие колотые раны на шее и впалой груди, и повернулся к дышащему ему в затылок парню:
— Слушай, как тебя зовут?
— Иван… — немного отодвинувшись, коротко ответил парень. Только сейчас Алексей заметил, что все его лицо покрыто рыжими веснушками.
— Очень хорошо. Нужна твоя помощь, Ваня. Принеси мне в котелке или кружке побольше воды. И постарайся найти как можно больше перевязочного материала — ну там бинтов или тряпок каких-нибудь чистых. Хорошо?
Затем Измайлов поднялся на ноги, вытер мокрой листвой руки и, не отвечая на немой вопрос женщины, подошел к стоящему в стороне художнику.
— Шансов нет, — тихо зашептал он, словно его могли услышать не только седая женщина, но сам находящийся уже почти в небе священник. — Проникающие раны не глубокие, но широкие, и их слишком много. Вся кровь на земле. Твою мать, вечно я поздно прихожу… Тут другой вопрос. Слышишь, что в фактории творится? — чуть громче спросил Алексей. Словно в подтверждении его слов, с берега затоки раздался пронзительный женский визг и резко оборвался на самой высокой ноте.
— Я останусь здесь до конца. Понимаю, что сделать уже ничего нельзя, но не могу иначе… А тебе, Миша, надо вернуться в лагерь и предупредить всех наших. В шалаше лучше не оставаться, загасите костер и уходите на время в кустарник на восточной стороне. Там вы будете в безопасности. Люди кровь почувствовали, теперь они не скоро остановятся… Я вас там найду.
Миша молча кивнул головой. В последнее время он уже мало напоминал того услужливого, немного восторженного молодого человека из светлых и добрых сказок, с которым они познакомились в эшелоне. Сейчас он был предельно серьезен и немногословен.
В эти минуты волна стихийных грабежей уже перекинулась на берег затоки, сейчас там кого-то били, кого-то тащили по земле и вырывали из рук чемодан, стараясь отлепить от кожаной ручки судорожно сжатые пальцы. Слабых и робких никто не жалел. И плакал детскими слезами возле почерневших свай заросшего камышами причала больной и жалкий Поликарп Иванович, закрывая руками окровавленный рот с выбитыми золотыми зубами.
Не плачьте, Поликарп Иванович, пусть вам будет утешением, что те, кто над вами издевался, навсегда останутся лежать неподалеку от вас. Вход в эту долину широк; посмотрите на раскинувшуюся среди болот бескрайнюю Обь — а выхода из нее нет. И будут тускло поблескивать на свежем снегу ваши золотые коронки вместе с сорванными серьгами и крестиками, рассыпавшись из истлевшего кармана вашего обидчика. Вам не придется его долго ждать за пределами жизни…
Отец Александр умер сразу после ухода художника. Скуластый сероглазый парень принес откуда-то целый ворох порванных на бинты тряпок, Алексей аккуратно забинтовал раны, но все было нужно только для успокоения врачебной совести, порезы и так уже не кровоточили. Последние секунды он только протирал посиневшие губы священника мокрым тряпичным тампоном. Никто, а меньше всего сам Алексей, не смог бы объяснить, почему он решил остаться здесь до конца. Раньше они с батюшкой почти не общались, даже не были толком знакомы друг с другом. Это было трудно выразить в мыслях, но отец Александр был для него близким, как бы своим, а своих никогда не бросают, иначе жить на земле будет просто незачем. Так думал Измайлов.
Незаметный в обычной житейской суете, старик был настоящим священником, который видел в каждом из подходящих к нему людей не будущие пожертвования на ремонт церкви, и не рабочие руки, которые нужно срочно загрузить во Славу Божью, а только одну его больную душу. Он не искал ничего материального, и те, кто с ним соприкасались, это чувствовали.
На похороны батюшки и Трофима пришло больше двадцати человек. Еще не пришедшие в себя прихожане надели на темную от крови рясу отца Александра шитую золотом епитрахиль и такие же золотые поручи, пожилая седая женщина прикрыла голову Трофима своим белым платком, а упрямый хмурый парень и еще кто-то выкопали возле бревенчатой новой часовни неглубокую могилу.
Все было сделано так, как это можно было сделать в таких условиях, но когда их без гроба стали закапывать в глинистую землю, строгая и спокойная женщина снова заплакала, а отслуживший по убитым краткую литию монах Досифей гладил ее по седой голове, как маленькую, и все приговаривал:
— Ну что ты, мать… Ну что ты, мать…
А на безлюдной северной стороне гряды, на коленях, прижав лицо к мокрому мху, плакала и криком просила прощения у неба Зинаида, только сегодня осознавшая, куда привела людей ее прикрытая верой гордыня.
Но тише, Зинаида, тише… Покаяние любит тишину. Мученический венец во имя Бога не примеряют самостоятельно, это награда, которую еще надо заслужить. Очень может статься, что в отчаянии и веры-то больше будет, и ни капли любви, ни грамма. Останется только память о том, что есть Бог, и самым важным для каждого станет не потерять эту память.
Еще один, шестой по счету, день подходил к концу. Дождь почти перестал, ближе к вечеру в просветах неба ненадолго появилось солнце, а где-то в тумане болот снова послышалось пение петуха. Призрачная птица словно удивлялась — сколько всего люди могут натворить за одно дождливое утро.
* * *
Но это было еще не все. Точка в наслаивающихся друг на друга событиях была поставлена глубокой ночью, когда на территории фактории загорелся полуразрушенный сруб торговой конторы, где жили блатные.
Вросшая в землю темная избушка со слепым окном, обваленной крышей и разрушенной временем каменной печью, с новым потолком из еловых лап, была подожжена сразу с четырех сторон. Вначале горели только разложенные возле стен охапки камыша. Языки пламени, словно нехотя, лизали рубленные чашей углы из старых почерневших бревен. Но постепенно огонь, красными змейками пробегая по сухому мху, забитому между бревнами, перекинулся на свежую еловую крышу, там, треща,