заметный ярлык стукача, и, как мне рассказали, погибла его дочь, многие перешептывались, что вот она, расплата.
Жизнь наша состоит из тысяч злодейств, мелких и крупных, и одни общественность легко прощает, а на других концентрируется.
Этот процесс прихотлив и во многом непонятен. Да и само слово «стукач» мне вовсе не нравилось — им много разбрасывались, палили вхолостую и оттого боёк этого слова стёрся.
Но отвлёкшись от давно умершего человека я думал о самом механизме — отчего одним могут простить оговор, а другим — нет. Один мой родственник, человек, надо сказать, вовсе вне литературной среды, и присевший ещё в СЛОН говорил, что показания на допросе вообще для него не аргумент — «не оговорил никого? ну, мало били». И в моей голове срабатывает «обратный принцип Екатерины Второй»: лучше в десяти мучителях найти что-то доброе, чем пригвоздить к позорному столбу одного непричастного.
В ту пору многие оговаривали других, следователи садились на место подсудимых, и ряд исчезал — будто в гигантском «Тетрисе». И спустя много лет мы часто идём на поводу у ненаучности — «мог — значит сделал, логично — значит было».
Но я мизантроп, мне не нравятся люди в целом, и пуще — общественное мнение, что выносит приговоры безжалостно и небрежно и куда круче следователей и троек. Да, собственно, нам это писатель Даниэль доходчиво описал в известном рассказе. И душа моя сопротивляется этой лёгкости — много всякого могло быть с человеком, а отчётность пожелтевших сводок и протоколов изобилует приписками, не меньше чем статистика социалистических удоев и успехов птицеводства. Может быть, может быть, а может быть что-то другое.
Собственно, в этот момент я рассуждал об одном персонаже, который у меня ткался из ударов по клавишам, домашней пыли и ночных звуков большого города.
Был он начальником геологического управления Дальстроя, и, разумеется, генералом внутренней службы. Сразу после смерти Сталина (и первой реорганизации Дальстроя) в отставке, потом тридцать лет прожил в Москве, ничем, кажется, не занимаясь. Что там у него было, как? Это никому не известно, воспоминаний нет.
А ведь как я напишу, так и будет. И не сказать, что я, может, ночью спать не буду, но определённая боязнь написать роман «Чёрная металлургия». Что тогда делать?
Конечно, я всё-таки пишу прозу, а не биографическое исследование, и могу себе позволить шалости «там где документ заканчивается».
Но, чтобы надолго изменить образ человека, вовсе не нужно опираться на документ. Керенский всю жизнь оправдывался, что не бежал в женском платье, а бежал в мужском — но многие годы давнишнее острословие было непобедимо. Вот этого и стоило бы избегать.
Есть знаменитая статья Оксмана «Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых», впервые опубликованная анонимно в 1963 году в эмигрантском журнале «Социалистический вестник» № 5/6." (Её перепечатал Журнал «Русская литература» 2005 в № 4, с. 161–163). Удивительно, что текст в Сети недоступен, удивительно. Стоп! Благодаря доброму m_bezrodnyj она тут есть.
Извините, если кого обидел.
03 апреля 2011
История про статью Замятина о боязни
Евгений Замятин
Я БОЮСЬ
Впервые — в «Дом искусств. — Спб.: 1921 с. 43–46. Здесь по изданию Замятин Е. Избранное. — М.: Советская Россия, 1990.
Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов. Вот все эти золоченые кресла — да, их надо сберечь: они так грациозны итак нежно лобызают любое седалище. И пусть бесспорно, что придворные поэты грацией и нежностью похожи на прелестные золоченые кресла. Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золоченые кресла? Ведь остались только дворцы, но двора Уже нет.
Я боюсь, что мы слишком уж добродушны и что французская революция в разрушении всего придворного была беспощадней. В 1794 году 11 мессидора Пэйан, председатель комитета по народному просвещению, издал декрет — и вот что, между прочим, говорилось в этом декрете:
«Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за злобой дня; они знают моду и окраску данного сезона; знают, когда надо надеть красный колпак и когда скинуть… В итоге они лишь развращают вкус и принижают искусство. Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в а посредственность, притаившись под эгидой свободы, похищает её именем мимолетное торжество и срывает цветы эфемерного успеха…»
Этим презрительным декретом — французская революция гильотинировала переряженных придворных поэтов. А мы —
[404]
своих «юрких авторов, знающих, когда надеть красный кол пак и когда скинуть», когда петь сретение царя и когда молот и серп, — мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз — монопольное право писания од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию. Я боюсь — Пэйан прав — это лишь развращает и принижает искусство. И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдет в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат.
Что же внесли в литературу те, которые не молчали?
Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты — они объявили, что придворная школа — это, конечно они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их желтых, зеленых и малиновых торжествующих кликов. Но сочетание красного санкюлотского колпака с желтой кофтой и с не стертым еще вчерашним голубым цветочком на щеке — слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско-жестяного футуристического моря один маяк — Маяковский. Потому что он — не из юрких: он пел революцию еще тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин. Но и этот великолепный маяк пока светит старым запасом своего «Я» и «Простого, как мычание». В «Героях и жертвах революции», в «Бубликах», в стихах о бабе у Врангеля — уже не прежний Маяковский, Эдисон, пионер, каждый шаг которого — просека в дебрях: из дебрей он вышел на ископыченный большак, он занялся усовершенствованием казенных сюжетов и ритмов. Впрочем, что же: Эдисон тоже усовершенствовал изобретение Грэхема Белла.
Лошадизм московских имажинистов — слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они нe старались дурно пахнуть и вопить — им не перепахнуть и перевопить Маяковского. Имажинистская Америка, к сожалению,