Я откровенно высказал им, что привык понимать русскую молодежь, но их просто не понимаю. «Ведь вы же, несомненно, не большевики, — сказал я, — иначе бы вы ко мне не обращались; почему вы не хотите принять участие в борьбе за Россию против большевиков?» — «Профессор, — отвечали они, — мы не отказываемся от борьбы, но эта мобилизация классовая. Мобилизуются студенты, но не мобилизуются широкие демократические массы населения. Вот мы боимся попасть в неловкое положение по отношению к этим массам». — «Но ведь вы, господа, прекрасно знаете, что эти массы в Одессе насквозь большевицкие. Почему же вы их конфузитесь и не решаетесь от них отделиться? Я повторяю, что не понимаю вас». Тут мои собеседники окончательно смутились, стали было оправдываться, но вскоре ушли. Меня так и обдало от этой беседы типическим интеллигентским настроением. Прежде всего демократия, потом уже Россия. Еще хорошо, если ее очередь приходит хотя бы после демократии. Чаще встречаются такие типы, которые молятся на демократию и совершенно забывают о России. Они боятся патриотизма, ко всякому патриотическому движению и чувству они подходят с вопросом: «а демократично ли оно», и при этом боязливо озираются налево. В этих слоях русского общества я чувствовал стихийную ненависть к Добровольческой армии. Ненависть эта объясняется многими причинами, о которых я в свое время поговорю. Но из них главная — убеждение в том, что Добровольческая армия «не демократична» и «реакционна».
Вообще вся интеллигенция в Одессе производила на меня впечатление чего-то насквозь гнилого и мертвенного. Отсутствие живой души и рабство перед заученными казенными формулами современного демократизма, вот наиболее выдающаяся и типическая черта этих людей. Встречал я среди них и людей порядочных, которые «хотели быть патриотами». Но именно беспомощность этого искания путей к патриотизму и производила наиболее тягостное впечатление. Они слышали звон, но не знали, где он, были не прочь «полюбить Россию», но не знали, как это делается, и в особенности, как можно совместить эту любовь с «демократизмом».
Как раз в Одессе мне приходилось наблюдать этих людей на продолжительных и частых совещаниях буржуазных и социалистических организаций. Со стороны левых участвовали представители «Союза Возрождения» и «Симферопольского объединения земств и городов». С нашей стороны представители Совета государственного объединения и «Национального центра». В числе левых были эсеры, эсдеки — меньшевики и народные социалисты. С нашей стороны были представители буржуазных партий разных оттенков — кадеты, бывшие прогрессисты, октябристы и даже один националист.
Интересен самый повод совещаний. Французы ставили непременным условием своей помощи соглашение буржуазных и социалистических групп. «Как мы можем помогать вам, говорили они, когда вы между собою не спелись». Требование это настойчиво повторялось еще в 1917—1918 гг. в Москве. В Одессе об этом напоминал Энно, а нашим делегатам, съездившим в Яссы к генералу Вертело, говорили: «il faut que vous ayez une blouse d’ouvrier dans votre gouvemement, — il vous faut dcs noms socialistes» (Нужно, чтобы в вашем правительстве была рабочая блуза, вам нужны социалистические имена.). Социалистам, по-видимому, тоже вменялось в обязанность объединиться с буржуями. Собственно прямого ультиматума в обращении к нам французов не было. Но мы прекрасно понимали, что требование объединения русских партий ставилось совершенно ультимативно по отношению к самим правительствам Франции и Англии. Им нужно было оправдывать свой образ действий перед их парламентами и отвечать на вопрос, который ставился ребром: кому вы, собственно, хотите помочь, русской буржуазии, русским социалистам или единой России? Мысль о помощи русской буржуазии возмущала всех социалистов в Англии и Франции. Мысль об односторонней помощи русским социалистам не могла нравиться английским и французским буржуазным партиям. Отсюда обращенное к нам повелительное требование, чтобы мы образовали «единый демократический фронт».
Было, к сожалению, слишком много оснований думать, что перед нами ставится задача неразрешимая. И, однако, для нас была безусловно обязательна хотя бы даже безнадежная попытка ее разрешения. Мы должны были иметь возможность сказать союзникам, что с нашей стороны сделано все возможное, чтобы достигнуть соглашения и что не мы виноваты в том, что оно не могло состояться. С первых же шагов я почувствовал, что между нами и левыми есть пропасть, которая решительно ничем не может быть заполнена. Думаю, что то же чувствовали и левые. Тем не менее совещания продолжались, согласительные формулы вырабатывались, потому что ни та, ни другая сторона не хотела быть виновницей разрыва. И основная причина этого безнадежного расхождения — все та же: для нас целью, к которой мы стремились, была единая Россия, для них прежде всего «демократия» и единая Россия лишь «постольку-поскольку».
Главным предметом спора был вопрос о временном устройстве верховной власти впредь до окончания войны. Левые требовали директории из трех равноправных членов — одного военного (за такового они готовы были признать главнокомандующего вооруженными силами юга России) и двух гражданских. Напротив, первоначальная точка зрения Совета государственного объединения была чистая диктатура. Потом, чтобы не разрывать отношений, представители Совета пошли на компромисс, который, впрочем, мало изменял дело. Они согласились на вручение власти трехчленной коллегии с тем, чтобы военному ее члену были предоставлены, во-первых, право единоличного назначения всех военных должностных лиц, а во-вторых, исключительное право объявлять военное положение в тех местностях, где это окажется нужным. При этих условиях фактически командующий Добровольческой армией мог оставаться диктатором во всех тех местностях, где для военных целей он признает это нужным.
Левые на это, безусловно, не согласились. Они потребовали, чтобы как объявление военного положения, так и назначение всех корпусных командиров было предоставлено всем трем членам директории на равных правах. Тут-то и обнаружилась роковая двойственность их точки зрения, уничтожавшая всякую возможность соглашения. Они как будто признавали Добровольческую армию и в принципе изъявили готовность оказать ей поддержку. Но в то же время они обставляли эту поддержку такими условиями, которые вносили бы в армию неизбежное разложение. Предоставить штатским людям право назначать корпусных командиров — значило просто-напросто допускать вторжение политики в военное дело.
Понятно, что на этом переговоры были прерваны. Принцип директории, как его понимали левые, достаточно показал свою несостоятельность в Сибири. Там директория была в конце концов арестована и свергнута именно потому, что она потворствовала преступной пропаганде в армии Чернова и его единомышленников. Для людей, признающих и любящих родину «постольку-по-скольку», такой образ действий вполне естествен.
Была и комическая нотка в демократическом пафосе этих людей. Они относились к своему демократизму необыкновенно бережно, как к хрупкому сосуду, который может разбиться при сколько-нибудь неосторожном обращении, и облекали свое служение демократии в необыкновенно торжественные формы. Олицетворением этой торжественности являлся в особенности бывший городской голова Р., своей маленькой фигуркой, видимо, стремившийся походить на Шекспира и соответственно стригший бороду и волосы. На самом деле у него было карикатурное сходство с теми бронзовыми статуэтками Шекспира, какие иногда украшают чернильницы, за что мы, члены Совета государственного объединения, прозвали его «шекспирчиком». Однажды во время перерыва «шекспирчик» стал мне доказывать необходимость сохранить полномочия за демократическими думами, выбранными при участии пришлых солдатских масс. На мое возражение, что дума, избранная таким способом, не может считаться выразительницей воли населения, он отвечал, что эти демократические думы и земства — все-таки факт, с которым нам придется считаться. «Но ведь и учредилка совершившейся факт, однако вы не настаиваете на сохранении ее полномочий»,—возразил я. Тут Р. вдруг попытался вырасти на аршин, принял величественный вид и отчеканил: «Извините, я член учредительного собрания и не могу допустить, чтобы его в моем присутствии называли учредилкой».